МОСКВА. МОРОЗ. РОССИЯ
На семи на холмах на покатых...
Снова осень, осень, осень...
Предвоенная баллада
Москва. Мороз. Россия.
Возле трех вокзалов продавали...
Станислава
Лестница
Прощание с Юшиным
Я начал стареть, когда...
Из освещенных городов...
В огромном доме, в городском июле...
Серпухов
Улетаю по работе...
Что ж ты плачешь, старая развалина...
Короткие гудки
Из лучших побуждений
Может родина сына обидеть...
* * *
На семи на холмах на покатых
Город шумный, безумный, родной, -
В телефонах твоих автоматах
Трубки сорваны все до одной.
На семи на холмах на районы
И на микрорайоны разъят, -
Автоматы твои телефоны
Пролетарской мочою разят.
Третьим Римом назвался. Не так ли?!
На семи на холмах на крови
Сукровицей санскрита набрякли
Телефонные жилы твои.
Никогда никуда не отбуду.
Если даже, в грехах обвиня,
Ты ославишь меня, как Иуду,
И без крова оставишь меня.
К твоему приморожен железу,
За свою и чужую вину,
В телефонную будочку влезу,
Ржавый диск наобум поверну.
* * *
Снова осень, осень, осень,
Первый лист ушибся оземь,
Жухлый, жилистый, сухой.
И мне очень, очень, очень
Надо встретиться с тобой...
По всем правилам балета
Ты станцуй мне танец лета,
Танец света и тепла,
И поведай, как в бараке
Привыкала ты к баланде,
Шалашовкою была.
Прежде чем с тобой сдружились,
Сплакались и спелись мы,
Пылью лагерной кружились
На этапах Колымы.
Я до баб не слишком падок,
Обхожусь без них вполне,-
Но сегодня Соня Радек,
Таша Смилга снятся мне.
После лагерей смертельных
На метельных Колымах
Крупноблочных и панельных
Разместили вас домах.
Пышут кухни паром стирки
И старухи-пьюхи злы.
Коммунальные квартирки,
Совмещенные узлы.
Прославляю вашу секту,-
Каждый день, в привычный срок,
Соня Радек бьет соседку,
Смилга едет на урок.
По совету Микояна
Занимается детьми,
Улыбаясь как-то странно,
Из чужого фортепьяно
Извлекает до-ре-ми.
Все они приходят к Гале
И со мной вступают в спор:
Весело в полуподвале,
Растлевали, убивали,
А мы живы до сих пор.
У одной зашито брюхо,
У другой конъюктивит,
Только нет упадка духа,
Вид беспечно деловит.
Слава комиссарам красным,
Чей тернистый путь был прям...
Слава дочкам их прекрасным,
Их бессмертным дочерям.
Провожать пойдешь и сникнешь
И ночной машине вслед:
- Шеф, смотри,- таксисту кринешь,-
Чтоб в порядке был клиент.
Не угробь мне фраерочка
На немыслимом газу... -
И таксист ответит:- Дочка,
Будь спокойной, довезу...
Выразить мне это словом
Непосильно тяжело,
Но ни в Ветхом и ни в Новом
Нет об этом ничего.
Препояшьте чресла туго
И смотрите, какова
Верная моя подруга
Галя Ша-пош-ни-ко-ва.
ПРЕДВОЕННАЯ БАЛЛАДА
Летних сумерек истома
У рояля на крыле.
На квартире замнаркома
Вечеринка в полумгле.
Руки слабы, плечи узки, -
Времени бесшумный гон, -
И десятиклассниц блузки,
Пахнущие утюгом.
Пограничная эпоха,
Шаг от мира до войны,
На "отлично" и на "плохо"
Все экзамены сданы.
Замнаркома нету дома,
Нету дома, как всегда.
Слишком поздно для Субботы
Не вернулся он с работы, -
Не вернется никогда.
Вечеринка молодая
Времени бесшумный лет,
С временем не совпадая,
Ляля Чёрная поет.
И цыганский тот анапест
Дышит в души горячо.
Окна звонкие крест-накрест
Не заклеены еще.
И опять над радиолой
К потолку наискосок
Поднимается веселый,
Упоительный вальсок.
И под вальс веселой Вены
Парами -
в передвоенный.
(последняя редакция автора)
* * *
Москва. Мороз. Россия.
Да снег, летящий вкось.
Свой красный нос,
разиня,
Смотри, не отморозь!
Ты стар, хотя не дожил
До сорока годов.
Ты встреч не подытожил,
К разлукам не готов.
Был русским плоть от плоти
По слову, по словам,—
Когда стихи прочтете,
Понятней станет вам.
По льду стопою голой
К воде легко скользил
И в полынье веселой
Купался девять зим.
Теперь как вспомню — жарко
Становится на миг,
И холодно, и жалко,
Что навсегда отвык.
Кровоточили цыпки
На стонущих ногах...
Ну, а писал о цирке,
О спорте, о бегах.
Я жил в их мире милом,
В традициях веков,
И был моим кумиром
Жонглер Ольховиков.
Он внуком был и сыном
Тех, кто сошел давно.
На крупе лошадином
Работал без панно.
Юпитеры немели,
Манеж клубился тьмой.
Из цирка по метели
Мы ехали домой.
Я жил в морозной пыли,
Закутанный в снега.
Меня писать учили
Тулуз-Лотрек, Дега.
* * *
Возле трех вокзалов продавали
Крупные воздушные шары,
Их торговки сами надували
Воздухом, тяжелым от жары.
Те шары летать умели только
Сверху вниз – и не наоборот.
Но охотно покупал народ;
Подходили, спрашивали:
– Сколько...
А потом явился дворник Вася,
На торговку хмуро поглядел,
Папиросу “Север” в зубы вдел
И сказал:
- А ну давай смывайся...
Папиросой он шары прижег,
Ничего торговка не сказала,
Только жалкий сделала прыжок
В сторону Казанского вокзала...
СТАНИСЛАВА
Сколько шума, ах, сколько шума!
Пересуды на все лады.
Шуба куплена! Шуба!! Шуба...
Только б не было вдруг беды...
Шуба куплена неплохая -
Привлекательная на вид.
Мехом огненным полыхая,
Над кроватью она висит.
Тридцать стукнуло Станиславе, -
Не кому-то, а ей самой, -
И она, несомненно, вправе
В шубу вырядиться зимой.
Тридцать - прожиты трудновато:
Было всякое, даже грязь.
Станислава не виновата
В том, что женщиной родилась.
Не сложилось в начале самом :
Станислава была горда, -
Ну, а он оказался хамом -
Бабник, синяя борода.
И сама не припомнит - пела
Или слёзы рекой лила.
Только вскоре не утерпела,
Дверью хлопнула и ушла.
Прерывая веселье стоном,
От бессонных ночей бледна,
В женском поиске исступлённом
Десять лет провела она.
Женский поиск подобен бреду -
День корОток, а ночь долга.
Женский поиск подобен рейду
По глубоким тылам врага.
Так, без роздыха и привала,
На хохочущих сквозняках,
Станислава себя искала
И найти не могла никак.
Научилась прощаться просто,
Уходя, не стучать дверьми.
И процентов на девяносто
Бескорыстной была с людьми.
Но презренного нет металла,
И на лад не идут дела.
Голодала и холодала, -
Экономию навела.
Продавцы намекали грубо
На особые времена.
И в конечном итоге - шуба
Над кроватью водворена.
На дворе - молодое лето, -
Улыбайся, живи, дыши.
Но таится тревога где-то
В самом дальнем углу души.
Самодержцы, Владыки, Судьи,
Составители схем и смет,
Ради шубы - проголосуйте.
Ради Стаси скажите - нет!
Ради мира настройте речи
На волну моего стиха, -
Дайте Стасе закутать плечи
В синтетические меха.
Воспитать разрешите братца,
Несмышлёныша, малыша.
Дайте в шубе покрасоваться -
Шуба новая хороша!
Чтобы Стася могла впервые,
От восторга жива едва,
Всунуть рученьки в меховые,
На три четверти, рукава.
ЛЕСТНИЦА
Она прошла по лестнице крутой
С таким запасом сил неистощимых,
Что было всё вокруг неё тщетой, -
И только ног высоких лёгкий вымах.
Она прошла, когда была жара,
С таким запасом сил, которых нету
У силы расщеплённого ядра,
Испепелить готового планету.
Она прошла с таким запасом сил,
Таща ребёнка через три ступени,
Что стало ясно - мир, который был,
Пребудет вечно, в славе и цветенье.
1984
ПРОЩАНИЕ С ЮШИНЫМ
Веют страхи, веют страхи
Над твоею головой
Как обстоят дела с семьёй и домом?..
Жизнь зиждилась на мяснике знакомом,
На Юшине, который был поэт,
Идиллий выразитель деревенских
И вырезатель мяса для котлет –
Предмета вечных вожделений женских.
Он был из обездоленных.
Но это
Врагом земли не сделало поэта, –
Имея в Подмосковье огород,
Выращивал приятные закуски,
Чтоб всё-таки закусывал народ,
Уж если стаканами пьёт, по-русски.
Он сочинял стихи, точнее песенки,
В них вкладывая опыт свой и пыл, –
Прямые строчки, безо всякой лесенки, –
Но очень Маяковского любил.
Пока из мяса жарились котлеты,
Он сочинял припевы и куплеты,
В них вкладывая пыл и опыт свой, –
Как по деревне, в шёлковой рубахе,
Гуляет парень и как веют страхи
Над девушкиной бедной головой.
Питая до отмеренного часа
И вечный дух и временную плоть,
Промеж Парнаса и парного мяса
Он перепутье смог перебороть.
И песенки его поет доныне
В голубовато-белом палантине,
Своим прекрасным голосом, навзрыд,
Одна из карамзинских аонид.
Как обстоят дела с семьёй и домом?
Мороженое мясо в горле комом.
Жизнь зиждилась на том, что был знаком
Через чужих знакомых с мясником,
Который был поэт... Не отпевали...
И неизвестно, кто похоронил,
Кто мертвые глаза ему закрыл.
Обедаю теперь в «Национале»,
В тени лиловых врубелевских крыл
(Конечно, это выдумка, не боле, –
Тем более они на «Метрополе»,
Да и не крылья, да и цвет иной,
Да и не всё ль равно, в какой пивной).
Бушуют калориферы при входе
В «Националь». Не слишком людно вроде,
Но нет местов. Свободных нету мест,
Пока обеда своего не съест
Симпозиум, конгресс и прочий съезд.
Доел. И наступила пересменка
Вкушающих посменно от щедрот,
Над новыми клиентами плывёт
Шумок несуществующего сленга.
Кайфующая неомолодёжь, –
Коллеги, второгодники-плейбои,
В джинсовое одеты, в голубое,
Хотя повырастали из одёж
Над пропастью во ржи (при чём тут рожь)...
Они сидят расслабленно-сутуло,
У каждого под задницей два стула,
Два стула, различимые легко:
Один – купеческое рококо,
Другой – модерн, вертящееся что-то
Над пропастью во ржи (при чём тут рожь), –
И всё же эта пропасть – пропасть всё ж,
Засасывающая, как болото.
И все они сидят – родные сплошь
И в то же время – целиком чужие.
Я понимаю это не впервые
И шарю взглядом. Рядом, через стол,
Турист немецкий «битте» произносит
И по-немецки рюмку шнапса просит.
Он хмур и стар. И взгляд его тяжёл.
И шрам глубокий на лице помятом.
Ну да, конечно, он ведь был солдатом
И мог меня голодного убить
Под Ленинградом –
И опять мы рядом –
За что, скажите, мне его любить?
Мы долго так друг друга убивали.
Что я невольно ощущаю вдруг,
Что этот немец в этой людной зале
Едва ли не единственный, едва ли
Не самый близкий изо всех вокруг.
Перегорело всё и перетлело.
И потому совсем не в этом дело,
Как близок он – как враг или как друг.
Ну, а тебе да будет пухом, Юшин,
Твоя земля. Вовек не бысть разрушен
Храм духа твоего. Душа поёт!
И пребывая в безымянной славе,
Ты до сих пор звучишь по всей державе,
Не предъявляя за котлеты счёт.
1971
* * *
Я начал стареть,
когда мне исполнилось сорок четыре,
И в молочных кафе
принимать начинали меня
За одинокого пенсионера,
всеми
забытого
в мире,
Которого бросили дети
и не признает родня.
Что ж, закон есть закон.
Впрочем, я признаюсь,
что сначала,
Когда я входил
и глазами нашаривал
освободившийся стол,
Обстоятельство это
меня глубоко удручало,
Но со временем
в нем
я спасенье и выход нашел.
О, как я погружался
в приглушенное разноголосье
Этих полуподвалов,
где дух мой
недужный
окреп.
Нес гороховый суп
на подрагивающем подносе,
Ложку, вилку и нож
в жирных каплях
и на мокрой тарелочке –
хлеб.
Я полюбил
эти
панелью дешевой
обитые стены,
Эту очередь в кассу,
подносы
и скудное это меню.
– Блаженны,–
я повторял,–
блаженны,
блаженны,
блаженны...–
Нищенству этого духа
вовеки не изменю.
Пораженье свое,
преждевременное постаренье
Полюбил,
и от орденских планок
на кителях старых следы,
Чтобы тенью войти
в эти слабые, тихие тени,
Без прощальных салютов,
без выстрелов,
без суеты.
* * *
Из освещенных городов
Опять вернуться я готов
В район Солянки и Покровки,
В любимый мрак, в родную тьму,
К своей суме, в свою тюрьму
С отчетом по командировке.
Там, за стеклянными дверьми,
Торгуют водкой до семи...
И разговоры там такие,
Каких нигде не услыхать
На свете, кроме как в России,
Куда вернуться мне опять.
Ну, а пока живу на рю
И по-зулусски говорю,-
О разных случаях любых
С консьержкой в джинсах голубых.
На этот раз живу приватно,
Как будто нет пути обратно.
Под антресолями внизу
Хозяйка дома на газу
Бескофеинный кофе варит
И на машинке мягко шпарит
Ежеминутно десять фраз.
Но дело, в сущности, не в этом.
На этот раз, на этот раз,
На этот раз живу приватно,
Как будто нет пути обратно.
* * *
В огромном доме, в городском июле,
Варю картошку в маленькой кастрюле.
Кипит водопроводная вода, -
Июльская картошка молода, -
Один как перст,
Но для меня отверст
Мир
Накануне
Страшного
Суда.
На всех пространствах севера и юга
Превысил нормы лютый зной июля.
Такого не бывало никогда, -
Ах, боже мой, какие холода...
Варю картошку в мире коммунальном,
Равно оригинальном и банальном.
Мудрей не стал, - но дожил до седин.
Не слишком стар, давным-давно один.
Не слишком стар, давным-давно не молод.
Цепами века недоперемолот.
Пятидесяти от роду годов,
Я жить готов и умереть готов...
СЕРПУХОВ
Прилетела, сердце раня,
Телеграмма из села.
Прощай, Дуня, моя няня,-
Ты жила и не жила.
Паровозов хриплый хохот,
Стылых рельс двойная нить.
Заворачиваюсь в холод,
Уезжаю хоронить.
В Серпухове
на вокзале,
В очереди на такси:
- Не посадим,-
мне сказали,-
Не посадим,
не проси.
Мы начальников не возим.
Наш обычай не таков.
Ты пройдись-ка пёхом восемь
Километров до Данков...
А какой же я начальник,
И за что меня винить?
Не начальник я -
печальник,
Еду няню хоронить.
От безмерного страданья
Голова моя бела.
У меня такая няня,
Если б знали вы,
Была.
И жила большая сила
В няне маленькой моей.
Двух детей похоронила,
Потеряла двух мужей.
И судить ее не судим,
Что, с землей порвавши связь,
К присоветованным людям
Из деревни подалась.
Может быть, не в этом дело,
Может, в чем-нибудь другом?..
Все, что знала и умела,
Няня делала бегом.
Вот лежит она, не дышит,
Стужей лик покойный пышет,
Не зажег никто свечу.
При последней встрече с няней,
Вместо вздохов и стенаний,
Стиснул зубы - и молчу.
Не скажу о ней ни слова,
Потому что все слова -
Золотистая полова,
Яровая полова.
Сами вытащили сани,
Сами лошадь запрягли,
Гроб с холодным телом няни
На кладбище повезли.
Хмур могильщик. Возчик зол.
Маются от скуки оба.
Ковыляют возле гроба,
От сугроба до сугроба
Путь на кладбище тяжел.
Вдруг из ветхого сарая
На данковские снега,
Кувыркаясь и играя,
Выкатились два щенка.
Сразу с лиц слетела скука,
Не осталось ни следа.
- Все же выходила сука,
Да в такие холода...
И возникнул, вроде скрипок,
Неземной какой-то звук.
И подобие улыбок
Лица высветило вдруг.
А на Сретенке в клетушке,
В полутемной мастерской,
Где на каменной подушке
Спит Владимир Луговской,
Знаменитый скульптор Эрнст
Неизвестный
глину месит;
Весь в поту, не спит, не ест,
Руководство МОСХа бесит;
Не дает скучать Москве,
Не дает засохнуть глине.
По какой-то там из линий,
Славу богу, мы в родстве.
Он прервет свои исканья,
Когда я к нему приду,-
И могильную плиту
Няне вырубит из камня.
Ближе к пасхе дождь заладит,
Снег сойдет, земля осядет -
Подмосковный чернозем.
По весенней глине свежей,
По дороге непроезжей,
Мы надгробье повезем.
Ну, так бей крылом, беда,
по моей веселой жизни -
И на ней
ясней
оттисни
Образ няни - навсегда.
Родина моя, Россия...
Няня... Дуня... Евдокия...
* * *
Улетаю по работе
возле моря зимовать.
Телеграммы о прилёте
больше некому давать.
Это маленькое тело,
просветлённое насквозь,
отстрадало, отболело,
в пепел переоблеклось.
От последнего недуга
умирала тяжело,
а насчёт бессмертья духа
я не знаю ничего.
Остаёшься в слове сына
полуграмотном, блатном, -
и болит невыносимо,
ходит сердце ходуном.
* * *
Что ж ты плачешь, старая развалина, –
Где она, священная твоя
Вера в революцию и в Сталина,
В классовую сущность бытия...
Вдохновлялись сталинскими планами,
Устремлялись в сталинскую высь,
Были мы с тобой однополчанами,
Сталинскому знамени клялись.
Шли, сопровождаемые взрывами,
По всеобщей и ничьей вине.
О, какими были б мы счастливыми,
Если б нас убили на войне.
1971
КОРОТКИЕ ГУДКИ
Евгению Храмову
Мы уже распрощались на лето, которое нам предстояло,
Но за миг до того, как обычный прервать разговор,
На рычаг положить телефонную трубку устало,
Он сказал то, чего позабыть не могу до сих пор.
Разговор был обычным, о том и о сём, и о лете,
И закончился полностью, мы попрощались. Как вдруг
Он сказал то, чего и не думал сказать - и на свете
Неожиданно всё изменилось вокруг.
Он сказал торопливо слова милосердные эти
И гудками короткими выдал невольный испуг.
* * *
Из освещенных городов
Опять вернуться я готов
В район Солянки и Покровки,
В любимый мрак, в родную тьму,
К своей суме, в свою тюрьму
С отчетом по командировке.
Там, за стеклянными дверьми,
Торгуют водкой до семи...
И разговоры там такие,
Каких нигде не услыхать
На свете, кроме как в России,
Куда вернуться мне опять.
Ну, а пока живу на рю
И по-зулусски говорю,-
О разных случаях любых
С консьержкой в джинсах голубых.
На этот раз живу приватно,
Как будто нет пути обратно.
Под антресолями внизу
Хозяйка дома на газу
Бескофеинный кофе варит
И на машинке мягко шпарит
Ежеминутно десять фраз.
Но дело, в сущности, не в этом.
На этот раз, на этот раз,
На этот раз живу приватно,
Как будто нет пути обратно.
Я должен сделать то, что было мне поручено.
За это ничего
При жизни на земле не будет мной получено.
Но это ничего…
ИЗ ЛУЧШИХ ПОБУЖДЕНИЙ
Вот лежу,
Как в нокдауне,
болью повержен и муками,
Но как только попробую
чуть приподняться,
привстать,
Сразу слева и справа
прицельными хуками
Достают
и на джут
отправляют опять.
И как только в сознанье приду
и над рингом привстану,
Бют прямыми в открытую рану,
В рассеченные брови,
и от крови
не вижу почти.
Увлеченные схваткой,
добивают открытой перчаткой,
Бьют шнуровкой.
Господь их прости.
Февраль, 1988
* * *
Может родина сына обидеть
Или даже камнями побить.
Можно родину возненавидеть -
Невозможно ее разлюбить.