«В борьбе за это...»
«В моей профессии – поэзии...»
«В оставшемся десятке лет...»
В сорок шестом
«В сорока строках хочу я выразить...»
«В такие дни, в таком апреле...»
«В тетрадочки уставя лбы...»
«В шести комиссиях я состоял...»
«В этой невеликой луже...»
Ведро вишни
Велосипеды
Вера на слово
Ветка в банке
Внешность мышления
«Воды водопровода...»
«Война порассыпала города...»
Волокуша
Воронье перо справедливости
Воспоминания
Вот еще!
«Вот мы переехали в новые дома...»
«Все ее хвалили, возносили...»
«Все жду философа новейшего...»
«Все, что положено майору...»
«Всегда над нами что-то есть...»
«Вставные казенные зубы...»
Второе небо
Выгон
«Выдаю себя за самого себя...»
Выздоровление (Выздоравливающий обнаруживает...)
Выздоровление (И вот выясняется...)
«Высоковольтные башни...»
*****************************************
«В БОРЬБЕ ЗА ЭТО...»*
Под эту музыку славно
воевать на войне.
Когда ее заиграют
оркестры полковые,
прекрасные пробелы
являются вдруг в огне
и рвутся в бой офицеры,
сержанты и рядовые.
Весело
надо делать
грустное дело
свое.
Под музыку надо делать
свое печальное дело.
Ведь с музыкою — житуха.
Без музыки — не житье.
Без музыки — нету хода,
а с музыкой — нету предела.
Какой капельмейстер усатый
когда ее сочинил?
Во время которой осады
перо он свое очинил
и вывел на нотной бумаге
великие закорючки?
А в них — штыки, и флаги,
и проволоки-колючки!
Ее со слуха учили
Чапаевские** трубачи,
и не было палаты,
и не было лазарета,
где ветеран новобранцу
не говорил: «Молчи!
Мне кажется, заиграли
где-то
«В борьбе за это...».
* вариант — «Дроздовский марш»
**вариант — «красные»
* * *
В моей профессии – поэзии –
Измена родине немыслима.
Язык не поезд. Как ни пробуй,
С него не спрыгнешь на ходу.
Родившийся под знаком Пушкина
В иную не поверит истину,
Со всеми дохлебает хлебово,
Разделит радость и беду.
И я не только достижениями
И восхищен и поражен,
Склонениями и спряжениями
Склонен, а также сопряжен.
И я не только рубежами,
Их расширением прельщен,
Но суффиксами, падежами
И префиксами восхищен.
Отечественная история
и широка и глубока
Как приращеньем территории,
Так и прельщеньем языка.
* * *
В оставшемся десятке лет
располагаться нужно с толком,
дабы не выть по-волчьи с волком,
но в то же время брать билет
в купированный, а не общий.
По-волчьи с волком, нет, не выть,
но в тучный год и даже в тощий
не быть голодным, сытым быть.
Немного, стало быть, претензий
к остатку лет.
Я от него
не жду статей, не жду рецензий,
ни даже славы. Ничего!
Но мощной пушкинской рукою
навеки формула дана,
и кроме ВОЛИ И ПОКОЯ
я не желаю ни хрена.
В СОРОК ШЕСТОМ
Крестьяне спали на полу.
Их слышно сквозь ночную мглу
в любой из комнатенок дома.
А дом был — окна на майдан
и всюду постлана солома
для тех крестьянок и крестьян.
Пускали их по три рубля
за ночь. Они не торговались.
Все пригородные поля
в наш ветхий дом переселялись.
Сложивши все мешки в углу,
постлавши на сенцо дерюги,
крестьяне спали на полу,
под голову сложивши руки.
Картошку выбрав из земли,
они для нашего квартала
ее побольше привезли,
хотя им тоже не хватало.
Победа полная была.
Берлин — в разрухе и развале.
Недавно демобилизовали
того, кто во главе угла.
Еще шинель не износил,
еще подметки не стоптались,
но начинают братья Даллес
очередную пробу сил.
Не долго пребывать в углу
освободителю Европы!..
Величественны и огромны,
крестьяне спали на полу.
* * *
В сорока строках хочу я выразить
Ложную эстетику мою.
...В Пятигорске,
где-то на краю,
В комнате без выступов и вырезов
С точной вывеской “Психобольной”,
За плюгавым пологом из ситчика
Пятый год
сержант
из динамитчиков
Бредит тишиной.
Интересно, кем он был перед войной?
Я был мальчишкою с душою вещей,
Каких в любой поэзии не счесть.
Сейчас я знаю некоторые вещи
Из тех вещей, что в этом мире есть!
Из всех вещей я знаю вещество
Войны.
И больше ничего.
Вниз головой по гулкой мостовой
Вслед за собой война меня влачила
И выучила лишь себе самой,
А больше ничему не научила.
Итак,
в моих ушах расчленена
Лишь надвое:
война и тишина —
На эти две —
вся гамма мировая.
Полутонов я не воспринимаю.
Мир многозвучный!
Встань же предо мной
Всей музыкой своей неимоверной!
Заведомо неполно и неверно
Пою тебя войной и тишиной.
* * *
В такие дни, в таком апреле,
когда снега былой зимы
в кострах весны давно сгорели,
легко волнуются умы,
несчастья легче переносятся,
берутся легче города
и, как очки на переносице,
неощутительна беда.
Все думаешь: беда бедою,
но ты тудою и сюдою
и вот, благодаря труду
ты все же обойдешь беду.
А теплая земля, парная!
А сторона — кругом — родная!
А в небе тучка навесная!
И вот по ельнику идешь
и, шишки сапогом пиная,
уверенно, как будто зная,
хорошего чего-то ждешь.
* * *
В тетрадочки уставя лбы,
в который раз, какое поколение
испытывает успокоение
от прописи: «Мы — не рабы!»
* * *
В шести комиссиях я состоял
литературного наследства.
В почетных караулах я стоял.
Для вдов изыскивал я средства.
Я гуманизм освоил прикладной.
Я совесть портативную освоил.
Я воевал, как хлопотливый воин,
упрямый, точный, добрый, пробивной.
Сложите мои малые дела,
всю сутолоку, бестолочь, текучку,
всю суету сует сложите в кучку
и все блага, те, что она дала!
Я сына не растил и деревца
я не сажал. Я просто без конца,
без края и без жалобы, без ропота
не прекращал томительные хлопоты.
Я землю на оси не повернул,
но кое-что я все-таки вернул,
когда ссужал, не требуя возврата,
и воевал, не требуя награды,
и тихо деньги бедному совал,
и против иногда голосовал.
* * *
В этой невеликой луже
вместе с рыбой заодно
ищет человек, где глубже —
камнем кануть бы на дно.
ВЕДРО ВИШНИ
Пробирается солдат ползком
и ведро перестоявшей вишни,
на передовой отнюдь не лишней,
волочит простреленным лужком.
Солнце жжет, а пули жжик да жжик.
Вишня брызнула горячим соком.
Но в самозабвении высоком
говорит он: — Потерпи, мужик!
Перестаивает война.
К ней уже привыкли.
Притерпелось.
А расчету вишни захотелось,
пусть перестоявшей.
Вот она:
черная, багровая, а сок
так и норовит оставить пятна.
До чего же жизнь приятна!
До чего же небосвод высок!
ВЕЛОСИПЕДЫ
Важнее всего были заводы.
Окраины асфальтировали прежде,
чем центр. Они вели к заводам.
Харьковский Паровозный.
Харьковский Тракторный.
Харьковский Электромеханический.
Велозавод.
«Серп и молот».
На берегу асфальтовых речек
дымили огромные заводы.
Их трубы поддерживали дымы,
а дымы поддерживали небо.
Автомобилей было мало.
Вечерами
мы выезжали на велосипедах
и гоняли по асфальту,
лучшему на Украине,
но пустынному, как пустыня.
Столицу
перевели из Харькова в Киев.
Мы утешались тем, что Харьков
остался промышленною столицей
и может стать спортивной столицей
хоть Украины, хоть всего мира.
В ход пошли ребята с окраин,
здоровенные,
словно голод
обломал об них свои зубы.
Вечерами, когда машины
уезжали, асфальт оставался
в нашем безраздельном владеньи.
Темп давал Сережка Макеев.
В школе он продвигался тихо.
По асфальту двигался лихо.
Мы, отчаявшиеся угнаться
за Сережкой,
не подозревали,
что он ставит рекорд за рекордом,
сам того не подозревая:
на часы у нас не было денег.
Прыгнув на седло,
спокойно
оглядев нас,
он обычно
говорил: даю вам темпик!
Икры, как пивные бутылки.
Руки, как руля продолженье:
от подметок и до затылка
совершенный образ движенья.
Только мы его и видали!
Он в какие-то дальние дали
уносился, как реактивный.
Темп давал Сережка Макеев.
Где он, куда же он умчался,
чемпион тридцать восьмого
или тридцать девятого года?
Промельк спиц его
на солнце
слился во второе солнце
и, наверно, по небу бродит.
Руки в руль впились, впечатались.
Линия рук и линии машины
соединились в иероглиф,
обозначающий движенье.
Где ты, где ты, где ты, где ты,
чемпион поры предвоенной?
Есть же мнение, что чемпионы
неотъемлемо от чемпионатов
уезжают на велосипедах
на те прекрасные склады,
где хранятся в полном порядке
смазанные солидолом годы.
ВЕРА НА СЛОВО
Вот я спрошу любого прохожего,
самого что ни на есть непригожего,
прямо спрошу: "Который час?" —
"Восемь!" — он честно ответит тотчас.
Как же не верить, если он говорит?
Как же не верить людскому слову,
слову, в котором и метр, и ритм,
слову, в котором и суть, и основа?
Нет! Фонетическая безупречность
правду факта сулит всегда.
Если не так,
то вечность — не вечность,
счастье — не счастье,
беда — не беда.
Ложь — неестественна. Лесть —
неграмматична и бесчеловечна.
А исключенья, конечно, есть.
Есть, говорю, исключенья, конечно.
Но, исключая все исключенья,
с ходу их все отметая подряд,
чувствую к слову людскому влеченье.
На слово верю, когда говорят
ВЕТКА В БАНКЕ
Зимняя обломанная ветка
зеленеет в банке на окне,
и Адам (неправильно, что ветхий)
снова просыпается во мне.
Снова хочется давать названия,
затевать сражение и труд
и по телефонам тем названивать,
где столетья трубку не берут.
Снова заново и снова сызнова,
на котурны спешно становясь,
понимаешь, что для неба синего
с белою землей ты — связь.
Зеленеет и с опережением
января на сотню с лишним дней,
с подлинно весенним напряжением
ветка.
Зеленею вместе с ней.
Выгоняю листики зеленые,
испещряю белые листки.
Банка с надписью «Грибы соленые»
исцеляет от тоски.
ВНЕШНОСТЬ МЫШЛЕНИЯ
Мускулы мыслителю нарастил Роден,
опустить глаза заставил.
Словно музыка сквозь толщу стен,
словно свет из-за тяжелых ставен,
пробирается к нам эта мысль.
Впрочем, каждый мыслит как умеет.
Гений врезывает мысль, как мыс,
в наше море. Потому что смеет.
Кто нокаутом, кто по очкам -
ловким ходом, оборотом пошлым
в быстром будущем и в тихом прошлом
самовыражается.
И по очкам,
по академическим жетонам
мыслящего определять
ныне мы дурным считаем тоном.
Предложу иной критерий, свой:
песенку с бессмысленным мотивом.
Вот он ходит, бодрый и живой,
в толще массы, вместе с коллективом.
Все молчат, а он мычит, поет
и под нос бубучит, тралялячит.
Каждый понимает: значит,
мысль из немоты встает.
* * *
Воды водопровода
и вода водопада,
ссориться вам — не надо.
Вам не стоит спорить,
следует вам помириться
и параллельно литься
по разумным трубам
или по скалам грубым —
делать общее дело.
Дело в том, что дела —
я утверждаю смело —
хватит всяким водам,
гидроэлектрокаскадам,
и рядовым водопадам,
и просто: водопроводам.
* * *
Война порассыпала города,
поразмягчила их былую твердость,
взорвала древность, преклонила гордость
военная гремучая беда.
В те времена, когда антибиотики
по рублику за единицу шли,
кто мог подумать про сохранность готики.
И готика склонилась до земли.
Осыпались соборы и дворцы,
как осыпались некогда при гуннах,
и Ленинград сожег свои торцы
в огне своих буржуек и чугунок.
А Сталинград до остова сгорел,
и с легкой неприязнью я смотрел
на города, которые остались,
спаслись и уцелели. Отмотались.
На города, которые беда
не тронула, на смирных и спокойных.
Хотя, конечно, кто-нибудь всегда
и что-нибудь уцелевает в войнах.
ВОЛОКУША
Вот и вспомнилась мне волокуша
и девчонки лет двадцати:
ими раненые волокутся,
умирая по пути.
Страшно жалко и просто страшно:
мины воют, пули свистят.
Просто так погибнуть, зряшно,
эти девушки не хотят.
Прежде надо раненых выволочь,
может, их в медсанбате вылечат,
а потом чайку согреть,
а потом — хоть умереть.
Натаскавшись, належавшись,
кипяточку поглотав,
в сыроватый блиндажик залезши,
младший крепко спит комсостав.
Три сержантки — мала куча —
вспоминаются нынче мне.
Что же снится им?
Волокуша.
Тянут раненых и во сне.
ВОРОНЬЕ ПЕРО СПРАВЕДЛИВОСТИ
Не хочется быть справедливым,
а надо! С вороньим отливом,
нечерным, скорей нефтяным,
перо справедливость роняет
и всех, как казарма, равняет —
гиганта с любым остальным.
Перо из травы выпирает,
из чистой зеленой травы,
и лично тебя выбирает
из восьмимиллионной Москвы.
Не хочется. Думалось, давность
твоим порываньям прошла.
Однако жестокая данность
тебя настигает — пера!
Тебе справедливость сронила,
тебя изо всех избрала!
И вдруг появляется сила
на все. На слова и дела.
ВОСПОМИНАНИЯ
I
То с несказанными признаньями,
то с незабытыми обидами,
воспоминанья несминаемы,
как будто жидкостью пропитаны,
а после снова обработаны
с их радостью и с их тоской,
с непреходящими заботами
в какой-то чудной мастерской.
Едва лишь вспоминать начнешь -
как будто бы землей качнешь,
качнешь планетой под ногами,
и на ходу ли, на бегу
простая истина нагая
встает: дотронуться могу.
Могу дотронуться, коснуться,
узнать: что там, внутри? Вовне?
Потом очнуться и проснуться,
убраться прочь придется мне,
но знаю, что еще верну
без искаженья и сминанья
всю ширину и всю длину,
всю глубину воспоминанья.
II
Воспоминанья лучше вещей.
Я на воспоминанья — кощей.
Я их поглаживаю, перебираю,
я их отвеиваю от шелухи,
я их отлаживаю, перевираю,
я оправляю их лики в стихи.
Вот они, сладкие страшною сластью,
схвачены болью, выжжены страстью.
Трачены молью —
сладкоголосые, как соловьи,
вот они, воспоминанья мои!
ВОТ ЕЩЕ!
Старые мужья со старой песнею,
будто нету лучших тем,
старые мужья гордятся тем,
как они выслуживали пенсию.
Старые мужья,
бия
в грудь свою,
седую и худую,
говорят: война, а я не дую
в ус!
И вновь: и я! И я! И я!
Старые мужья идут на рать.
Старым женам пенсий не положено.
Разговаривая по-хорошему,
надо всё сготовить и убрать.
Надо дом вести
и в том числе
этого сердитого, сварливого,
переваливающегося по земле,
охающего
и почти счастливого.
Старая жена через плечо
кротко молвит: «Вымыл бы посуду!» —
«Что? Посуду? Ни за что не буду.
Выдумала, вот еще».
* * *
Вот мы переехали в новые дома.
Я гляжу, гляжу, глаз не спуская:
ровная, как сельская зима,
новая архитектура городская,
одинаковая,
стандартизированная.
То ли мало было средств,
то ли дарованья не хватило —
ящики бетонные окрест,
в ящиках — бетонные квартиры,
одинаковые,
стандартизированные.
Но каков переселенный люд:
опытные старые рабочие,
служащие и — куда пошлют —
деревенщина, разнорабочие?
Одинаковые?
Стандартизированные?
Ничего стандартного в них нет,
будто с разных нескольких планет
в новые квартиры переехали
и не одинаковые
и не стандартизированные.
* * *
Все ее хвалили, возносили,
на руках носили,
а жалеть ее считалось стыдно,
дерзко и обидно.
Для меня она была дивизией
в полном окружении,
молча продолжающей сражение.
Для меня она была дорогой,
по которой танки рвутся к счастью,
раздирая грудь ее на части.
Очередь стоит у сельской почты -
длинная - без краю и межей.
Это — бабы получают то, что
за убитых следует мужей.
Одинокая, словно труба
на подворье, что дотла сгорело,
руки отвердели от труда,
голодуха изнурила тело.
Вот она — с тремя полсотнями.
Больше нету. Остальное - отняли.
Остальное забрала судьба.
* * *
Все жду философа новейшего,
чтоб обобщил и сообщил,
какие ярлыки навешаны
неправильно. И как их снять.
Все жду новейшего историка
из каторжников или мордвы
с античною закалкой стоика,
чтоб правду людям рассказал.
Поэта же не ожидаю.
Наш номер снят уже с афиш.
Хранители этого дара
дарителям вернули дар.
* * *
Все, что положено майору —
медали, раны, ордена,
с лихвою выдала война
и только сапоги не впору.
Мне сорок третий номер жал,
болтался я в сорок четвертом.
И — наступал или бежал —
я числился всегда «потертым».
Но сорок третий год прошел,
сорок четвертый надвигался,
и на портянки — даже шелк
с трофейных складов выдавался.
Мне сочиняли сапоги,
Мне строили такие пары,
что линии моей ноги
обволокли воздушней пара.
На них пошел трофейный хром
и, надобно признаться, много,
и я, который вечно хром
казался, шел со всеми в ногу.
Со всеми вместе наступал
и, под собою ног не чуя,
пешком, как на коне, кочуя,
врагу на пятки наступал.
* * *
Всегда над нами что-то есть.
Наш потолок. Чердак. И крыши.
Хотите — можете залезть
на кровлю ржавую. Но выше
теперь окажется Кавказ.
Ну, что же! Поднимайтесь в гору!
Но реактивному мотору
дано подняться выше вас.
Пойдете на аэродром,
взовьется лайнер в небо.
Вы же, вы в мире все-таки родном
пока останетесь. А выше
иные движутся миры,
бесстрастной силою кружимы...
Удалены, недостижимы,
да будут вам они милы!
Всегда над нами что-то есть.
Нам все-то низко, все-то тесно.
И это делает нам честь.
И нам и страшно, и чудесно.
* * *
Вставные казенные зубы
давно уходящей эпохи,
хоть выглядят тупо и грубо,
но для загрызанья — неплохи.
Тяжелые потные руки
уже отступающей эры
такие усвоили трюки,
что и не подыщешь примеры.
Ревущее зычное горло
всего, что с давным и давном, —
оно не охрипло,
не сперло
дыхание
смрадное
в нем.
Оно, как и прежде, готово
сказать свое ложное слово.
ВТОРОЕ НЕБО
Самолет пробивает небо,
а потом
не вправо,
не влево,
и не впрямь,
и не вкривь,
а вкось
переходит в небо второе,
где по состоянью здоровья
мне побыть еще не удалось.
Как же там?
Хорошо, хорошо!
Звезды ближе
и ярче блещут.
Солнца огненное колесо
искры
погорячее
мечет.
А прорвавшиеся в фарватере
самолета
воробьи,
оголтелые и бесноватые,
правят там
фестивали свои.
ВЫГОН
Травы — запахи земли,
в листья воплощенные и корни.
К ним по случаю весны пошли
вдумчиво принюхиваться кони.
Распахнули ноздри, как ворота.
Чуют что-то.
Понимают что-то.
С темной конскою душой
темная душа земная
разговор ведет большой,
но о чем — не знаю.
* * *
Выдаю себя за самого себя
и кажусь примерно самим собой.
Это было привычкой моей всегда,
постепенно стало моей судьбой.
ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ
Выздоравливающий обнаруживает
за больничным окном — апрель!
А весна всегда обнадеживает
всех времен и сезонов скорей.
Выздоравливающий тщится, мается
и топорщится грустной совой,
но потом приподымается
над подушкой
и над судьбой.
Небо, прежде
стылое, зимнее,
стало ныне
милое, синее!
И какая-то птица поет,
и блестит на солнце жестянка,
и какие-то шансы дает
выздоравливающему
жисть-жистянка.
И он чувствует
ясно, четко:
"Я еще и май посмотрю!"
И он шепчет няне-девчонке,
громко шепчет:
— Благодарю!
ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ
И вот выясняется, что ты еще молодой,
что ты еще ражий, что ты еще гожий,
и спрыснут не мертвой — живою водой,
и на человека пока еще очень похожий.
Ночью ты спишь. И видишь длиннейшие сны,
притом с продолжением, как фильмы по телевидению.
А днем осуществляешь эти же сны
согласно мировоззрению и видению.
Как в зале двусветном, светло и просторно в судьбе,
и в каждом окне по красному солнцу стоит.
И столько веков еще предстоит тебе,
еще предстоит, предстоит, предстоит.
Ничтожество льгот
сочетается с множеством прав,
с которыми
современники считаться должны,
поскольку ты праведен был и прав
четыре года войны.
В родной стороне, —
а потом до чужой ты дошел стороны, —
ты был на войне
четыре года войны.
* * *
Высоковольтные башни,
великие, словно Петр,
стоят в грязи по колено,
до края бетонных ботфорт.
Дожди их зря оплакивают:
почетнее нет стези.
Они, словно Петр, выволакивают
Отечество
из грязи.