Казахи под Можайском
«Казенное благожелательство...»
«Как входят в народную память?..»

Как делают стихи

Как использовать машину времени!
Как философ или ребенок
«Какая цель у человечества?..»
Какой полковник!
Карандашный набросок
«Карьеристы и авантюристы...»
Кафе-стекляшка
«Кем был Бабель? Враль и выдумщик...»
Кое-какая слава
Конец птенца
«Который час? Который день?..»
«Короткий переход из сна...»
«Которые занимал посты...»
«Крепостное право, то, что крепче...
«Криво, косо, в полосочку, в клетку...»
«Кричали и нравоучали...»
«Кто пьет, кто нюхает, кто колется...»
«Куфаечка на голом теле...»





********************************************




КАЗАХИ ПОД МОЖАЙСКОМ

С непривычки трудно на фронте,
А казаху трудно вдвойне:
С непривычки ко взводу, к роте,
К танку, к пушке, ко всей войне.

Шли машины, теснились моторы,
А казахи знали просторы,
И отары, и тишь, и степь.
А война полыхала домной,
Грохотала, как цех огромный,
Била, как железная цепь.

Но врожденное чувство чести
Удержало казахов на месте.
В Подмосковье в большую пургу
Не сдавали рубеж врагу.
Постепенно привыкли к стали,
К громыханию и к огню.

Пастухи металлистами стали.
Становились семь раз на дню.
Постепенно привыкли к грохоту
Просоводы и чабаны.

Приросли к океанскому рокоту
Той Великой и Громкой войны.
Механизмы ее освоили
Степные, южные воины,
ДОСТОИНСТВО И ДЖИГИТСТВО
Принесли в снега и леса,
Где тогда громыхала битва,
Огнедышащая полоса.




* * *

Казенное благожелательство:
выделенная месткомом
женщина для посещения
тех тяжелобольных,
чьи жизненные обстоятельства
не дали быть знакомым
хоть с кем-нибудь.

Госчеловеколюбие:
сложенные в кулек
три апельсина, купленные
на собранное в учреждении —
примерно четыре полтинника.

Все-таки лучше, чем ничего.
Я лежал совсем без всего
на сорок две копейки в сутки
(норма больничного питания),
и не было слаще мечтания,
чтобы хотя бы на три минуты,
чтоб хоть на четыре полтинника
одна женщина
принесла бы
один причитающийся мне кулек.




* * *

Как входят в народную память?
Добром. И большим недобром.
Сияющими сапогами.
Надменных седин серебром.

Победами в длительных войнах.
Остротами вовремя, в срок,
и казнями беспокойных,
не ценящих этих острот.

Убитые прочно убиты,
забыты на все времена.
Убийцами память — забита.
Истории чаша — полна.

Студенты и доценты,
историки нашей страны,
исправить славы проценты
вы можете и должны.

Раскапывайте захороненья,
засыпанные враньем,
поступки, подвиги, мненья,
отпетые вороньем.


КАК ДЕЛАЮТ СТИХИ

Стих встает, как солдат. Нет. Он — как политрук,
что обязан возглавить бросок,
отрывая от двух обмороженных рук
Землю (всю),
глину (всю),
весь песок.

Стих встает, а слова, как солдаты, лежат,
как славяне и как елдаши.
Вспоминают про избы, про жен, про лошат.
Он-то встал, а кругом ни души.
И тогда политрук — впрочем, что же я вам
говорю, — стих — хватает наган,
Бьет слова рукояткою по головам,
сапогом бьет слова по ногам.
И слова из словесных окопов встают,
выползают из-под словаря,
и бегут за стихом, и при этом — поют,
мироздание все матеря.

И, хватаясь (зачеркнутые) за живот,
умирают, смирны и тихи.
Вот как роту в атаку подъемлют, и вот
как слагают стихи.

 

КАК ИСПОЛЬЗОВАТЬ МАШИНУ ВРЕМЕНИ!

Попадись мне машина времени!
Я бы не к первобытному племени
полетел,
на костров его дым,
а в страну, где не чувствуешь бремени
лет,
где я бы стал молодым.

Вот он, Харьков полуголодный,
тощий, плоский, словно медаль.
Парусов голубые полотна
снова мчат меня в белую даль.

Недохватка, недоработка,
недовес: ничего сполна,—
но под парусом мчится лодка,
ветром юности увлечена.

Харьков. Мы на велосипедах,
этих вовсе еще не воспетых
междувременья лошадях,
едем на его площадях.

Харьков. Мы в его средних школах:
то вбиваем в ворота гол,
то серчаем в идейных спорах,
то спрягаем трудный глагол.

Харьков. Очереди за хлебом.
Достою ли?
Достанется ли?
Но зато — под высоким небом,
посреди широкой земли!

Плохо нам,
но мы молодые.
Холодынь и голодынь
переносят легко молодые,
потому что легко молодым.




КАК ФИЛОСОФ ИЛИ РЕБЕНОК

Ничего нет значительнее
взгляда в окно,
если это вагона окно —
тем более,
и до боли,
чувствительнее, чем до боли,
осмысляешь впервые
увиденное давно.

Как у древних философов
и малых детей —
никаких средостений!
Стекло же — прозрачно и тонко.
Просто смотришь и всё —
безо всяких затей —
с непосредственностью мудреца и ребенка.

Со внимательным тщаньем ребенка или мудреца,
так же точно, как мудрецы или дети,
понимаешь — с начала и до конца —
все на свете, все на свете.
Все на свете.




* * *

Какая цель у человечества?
Оно калечится, увечится,
оно надеется, отчаивается,
садится каждый день на мель
и каждый день почти кончается,
и вдруг вопрос: какая цель?

В какую щель ни забивали нас,
грозили нам какой войной,
но только цель не забывала нас,
все спрашивала: что со мной?

— Да ну тебя, не до тебя мне!
Но эта капля точит камни:
— Какая цель?
И как верней,
надежнее
прорваться к ней?




КАКОЙ ПОЛКОВНИК!

Какой полковник! Четыре шпалы!
В любой петлице по две пары!
В любой петлице частокол!
Какой полковник к нам пришел!

А мы построились по росту.
Мы рассчитаемся сейчас.
Его веселье и геройство
легко выравнивает нас.

Его звезда на гимнастерке
в меня вперяет острый луч.
Как он прекрасен и могуч!
Ему — души моей восторги.

Мне кажется: уже тогда
мы в нашей полной средней школе,
его
вверяясь
мощной воле,
провидели тебя, беда,
провидели тебя, война,
провидели тебя, победа!

Полковник нам слова привета
промолвил.
Речь была ясна.
Поигрывая мощью плеч,
сияя светом глаз спокойных,
полковник произнес нам речь:
грядущее предрек полковник.




КАРАНДАШНЫЙ НАБРОСОК

Никогда не учился в школах,
только множество курсов прошел:
очень быстрых, поспешных,
скорых,
все с оценкою «хорошо».

Очень трудно учиться отлично.
А четверки легче дают.
А с четверкой уже прилично
и стипендию выдают.

С этим странным, мерным гулом
в голове
ото всех наук
стал стальным, железным,
чугунным,
но ученым
не стал
мой друг.

Стал он опытным.
Стал он дошлым,
стал привычным и даже точным.
Ото всех переподготовок
стал он гнуч, и тягуч, и ковок.

И не знания,
только сведения
застревали в его мозгу.
Вот и все, что до общего сведения
довести о нем я могу.




* * *

Карьеристы и авантюристы —
общим же числом всего их триста.
Если же меж ними выбирать,
с кем идти в разведку и на рать,
авантюру предпочту карьере.

С полным основаньем предпочту:
чтит она и в полной мере
голубую, синюю мечту.

Впрочем, у карьеры есть свои
преимущества и для семьи,
для соседей — предпочтительнее
карьеристы — тихие, почтительные.




КАФЕ-СТЕКЛЯШКА

В кафе-стекляшке малого разряда,
похожем более всего на банку
из-под шпината или маринада,
журчали в полдень девушки из банка.

Минут по сорок за сорок копеек,
а может быть, за пятьдесят копеек,
алело перед ними, как репейник,
то солнце, что признал еще Коперник.

К тем девушкам из банка и сберкассы,
как тяжелоподъемные баркасы,
из техникума парни прибывали
и добродушно их с пути сбивали.

Светило солнце радостно и мило,
весь свет был этим блеском переполнен,
был полдень дня, а также полдень мира
и века девичьего тоже полдень.

Во время перерыва снова, снова
закладывались здесь любви основы
и укрепляли также дружбу, дружбу,
чтоб после бодро побежать на службу.

И сквозь стекло все было так наглядно,
так было ясно, так понятно было.
Сама судьба, решившая: — Нагряну! —
взглянула и надолго отложила.




* * *

Кем был Бабель? Враль и выдумщик,
Сочинитель и болтун,
Шар из мыльной пены выдувший,
Легкий, светлый шар-летун.

Кем был Бабель? Любопытным
На пожаре, на войне.
Мыт и катан, бит и пытан,
Очень близок Бабель мне.

Очень дорог, очень ясен
И ни капельки не стар,
Не случаен, не напрасен
Этот бабелевский дар.




КОЕ-КАКАЯ СЛАВА

Конечно, проще всего погибнуть,
двери на все замки запереть,
шею по-лебединому выгнуть,
крикнуть что-нибудь и умереть.

Что проку от крика в комнате запертой?
Что толку от смерти взаперти?
Даже слепец, поющий на паперти,
кому-нибудь выпевает пути.

Еще неизвестно, у литературы
есть ли история. Еще неясней,
как там у вас состоится с ней,
а тут все дураки, и дуры,
и некоторые мудрецы и Москвы
и области слушают со вниманием
и реагируют с пониманием
на почти все, что слагаете вы.

Застал я все-таки аплодисменты
при жизни
и что-то вроде легенды
при жизни
и славы слабый шумок
тоже при жизни
расслышать смог.

Была эта слава вроде славки,
маленькая, но пела для меня,
и все книготорговые лавки
легко распродавали меня.

И в библиотеках иногда
спрашивали такого поэта.
И я не оплакиваю труда,
потраченного на это.




КОНЕЦ ПТЕНЦА

Ребята мучат вредного птенца.
Наверное, домучат до конца.
Но я вмешаюсь, прекращу мученье,
произнесу ребятам поученье.

С улыбкой и любезной, и железной
я им доказываю битый час,
что тот птенец не вредный, а полезный,
что он за нас, не против нас.

Сознанье пользы пересилит радость
жестокости,
и ветреная младость,
птенца оставив умирать в тиши,
уходит на иные рубежи.




* * *

Который час? Который день? Который год?
Который век?
На этом можно прекратить вопросы!
Как голубь склевывает просо,
так время склевывает человек.

На что оно уходит? На полет?
На воркованье и на размноженье?
Огонь, переходящий в лед,
понятен, как таблица умноженья.

Гудит гудок. Дорога далека.
В костях
ее ухабы отзовутся,
а смерзшиеся в ком века
обычно вечностью зовутся.




* * *

Короткий переход из сна
в действительность сквозь звон
будильника. И вот она —
действительность. А сои
лежит разбитой скорлупой,
такой забытый и слепой.

Вам снился только что набат
или такой звонок,
когда вы с головы до пят
дрожите, со всех ног
сбиваясь, броситесь на зов
идущих сверху голосов.

Действительность же хороша
тем, что при свете дня
воочию узрит душа,
кто вызывал меня,
кто призывал и почему
и надо ли внимать ему.

И страшное во тьме ночной —
не страшно, а смешно,
и ничего ему со мной
не сделать все равно.
Не сделать ничего ему,
и солнце разгоняет тьму.




* * *

Которые занимал посты
и те, где сидел, места
дрожали под ним,
словно мосты,
когда идут поезда.

Вставал, и кресла вставали с ним,
и должности шли за ним.
А как это в книгах мы объясним?
Тот ровный, мерцающий нимб?

Ведь было свечение над головой,
какая-то светлость шла.
Он умер давно, а будто живой
влезает в наши дела.

Влезает — и кулачком по столу!
Сухим своим костяным!
И нимб распространяет мглу —
как это мы объясним?




* * *

Крепостное право, то, что крепче
и правее всех его отмен,
и холопства старая короста,
отдирать которую не просто,
и довольство паствы рабством,
пастыря — кнутом и монотонность
повторенья всякого такого
на любой странице
кратких курсов, полных курсов
всех историй.

Это было? Это есть и будет.
Временами спящего разбудит
пьяного набата голошенье
или конституций оглашенье.

Временами словно в лихорадке
на обычной огородной грядке
вырастит история бананы
или даже ананасы.
Вырастит, но поздно или рано
скажет равнодушно: «А не надо!»




* * *

Криво, косо, в полосочку, в клетку.
Трудно жить и дышать тяжело,
а потом хоть редко, да метко,
а потом пошло, повело.

То ли ветром подуло попутным,
то ли крови сменился состав,
чем-то личным, глубоким, подспудным
опозданья твои наверстав.

То ли так, то ли, может быть, эдак,
то ли эдак, а может быть, так.
Словно скиф, словно яростный предок,
скачешь в топоте конных атак.

Я беду обойду! Неудачу
я оставлю легко за спиной.
Я решаю любую задачу,
что мне лично поставлена мной.

Отрицая, не признавая
самую возможность судьбы,
верстовые столбы задевая,
временами сшибая столбы,
мчу. Размотанная, как проволока,
косоватая кривизна
высока, как небесное облако,
и натянута, как струна.




* * *

Кричали и нравоучали.
Какие лозунги звучали!
Как сотрясали небеса
Неслыханные словеса!
А надо было — тише, тише,
А надо было — смехом, смехом.
И — сэкономились бы тыщи
И — все бы кончилось успехом.




* * *

Кто пьет, кто нюхает, кто колется,
кто богу потихоньку молится,
кто, как в пещере троглодит,
пред телевизором сидит,
кто с полюбовницей фланирует,
кто книги коллекционирует,
кто воду на цветочки льет,
кто, стало быть, опять же пьет.

Кто из подшивки, что пылится
на чердаке лет шестьдесят,
огромные тупые лица
Романовых — их всех подряд —
вырезывает и раскладывает,
наклеивает и разглядывает.

По крайней мере, в двух домах
я видел две таких таблицы,
где всей династии размах —
Романовых тупые лица.




* * *

Куфаечка на голом теле.
Цигарочки ленивый дым.
— А вы еще чего хотели?
— А мы другого не хотим.

Итак, куфайка да цигарка,
и не остра, скорей пестра,
идет беседа у костра,
и жить — не жарко и не парко,
и жить не шатко и не валко
на самой нашей из планет.

И прошлого не очень жалко,
и пред грядущим страха нет.







 


  4 апреля

Андрей Тарковский

1932

На правах рекламы: