Стихи, не вошедшие в книгу «РАБОТА»


«Умирают отцы и матери…»
«Все время думаю, что мне уже пошел сорок второй…»
«Мои старые юные фотографии…»
«Юность — аванс. Дается всем…»
«Покуда над стихами плачут…»
«Июнь был зноен. Январь был зябок…»
ПАЯЦ
РАЗГОВОР
«Два оклада выдают за два…»
«После лагеря ссылку назначили…»
«Из буфета пахло — избуфетным…»
«Тайны вызывались поименно…»
«Мягко спали и сладко ели…»
«Шаг вперед!..»
«У меня было право жизни и смерти…»
ОБЪЯСНЕНИЕ
ЛИРИКИ И ФИЗИКИ
«Стихи заводятся от сырости…»
«Инфаркт, инсульт, а если и без них…»
«Иностранные корреспонденты…»
«У великих людей на могильных камнях…»
«Просторечие. Просто речь…»
«Критики меня критиковали…»
«Благодарю за выволочки…»
ИСТОРИКИ БЫЛЫХ ВЕКОВ
МНОГОВАРИАНТНОСТЬ ИСТОРИИ
«Пришла пора, брады уставя…»
ПЕРЕСУД
ЗАКОННЫЕ ТРЕБОВАНИЯ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА
ПОЛЕЗНОЕ ДЕЛО
«Что за необычная зима!..»
«Жалко молодого президента…»
«Все было на авосе…»
«Единогласные голосования…»
СЫН НЕГОДЯЯ
«Полюбил своей хладной душой…»
«А ты по-прежнему точен…»
«Женщины, с которыми — ты…»
«Современность, нынешнесть, сегодняшнесть…»
«Расставляйте покрепче локти-ка…»
«Совесть, как домашняя собака…»
«Старая записная книжка!..»
«Вода бывает чистая, грязная, горькая, горячая…»
«Не верю, что жизнь — это форма…»

 

***************************************************
***************************************************


* * *

Умирают отцы и матери,
остаются девочки и мальчики.
Их сначала гладят по головкам,
говорят: «Теперь держись!»,
а потом пускают галопом
через жизнь.

Умирают девочки и мальчики.
Остаются отцы и матери.
Эти живут — медленно.
Им спешить — некуда.
Все давно — сделано.
Больше делать — нечего.




* * *

Все время думаю, что мне уже пошел сорок второй.
Покуда было сорок лет, об этом думалось порой.
Покуда было тридцать лет — не это было на душе.
О, молодость моя! Теперь, теперь ты за холмом уже.
Я помню — год сорок второй не мне, а веку миновал.
Землянку помню под горой, накатов тощенький навал.
С утра до вечера шепчу о том, что я устал и что:
«Надо, значит, надо!»
О, молодость! О, блиндажей
тоскливая нечистота,
белья несвежесть и ушей.
Души большая высота.
Часы! Ступайте вспять. Года,
и вы, года, ступайте вспять.
О, повторись, моя беда!
О, молодость, случись опять!
Вы, поражения мои
и унижения мои,
и вы — сражения, бои,
свищите, словно соловьи.
Быть может, все же ворочу
то, что отобрано судьбой.
Мне надо! — времени кричу.
Я столько раз шел за тобой.
«Мне надо!» Как тебе не знать,
что
надо, значит, надо.




* * *

Мои старые юные фотографии,
где я выцвел от времени, но все же цветущ,
и короткие автобиографии
в две-три строчки без нависающих туч.

Мое первое личное дело. Школьное —
то, что школьной тетрадки не толще,
еще неотягощенное, вольное,
коротенькое, тощее.

В общем, был ли какой надо мною контроль,
я об этом не знал ни шиша.
И я вел свою роль, как веселый король
опереточный! Общества то есть душа.

И все это надежно запечатлено
на старинной, на юной, на блеклой, на свежей
фотографии. Все, что мне было дано,
и каких там собак на меня же не вешай,

вот он — я. Вот погоны мои полевые.
Золотые, серебряные ордена.
Заявляйте, родимые, словно живые,
где я был и впоследствии и впервые
и за что кавалерия эта дана!

Кавалерия эта за инфантерию,
как пехоту честили в офицерском кругу,
и за третью, за гитлеровскую империю,
о разгроме которой напомнить могу.




* * *

Юность —  аванс. Дается всем
лет на восемь или на семь,
лет на девять или на десять.
Как его тратить, следует взвесить.
Как же его базарить, транжирить,
как же его пускать в распыл?
Я бы хотел хоть год зажилить,
спрятал бы, на полжизни забыл.
А полжизни спустя, под старость
вынул бы этот зажатый год.
Мне бы, конечно, показалось
это — лучше всяких льгот.
Вы — представьте! Все мои сверстники,
однокашники, ровесники
постарели — до одного.
Все скрипят. А я — ничего!
А я — в армейскую форму влито́й,
а я — в сапоги солдатские вбитый,
весь — до последней запятой —
живой. Хоть раненый, но не убитый.
А я — офицер Великой Отечественной
войны. Накануне победного дня,
и ветер мая, теплый, величественный,
вежливо обдувает меня.




* * *

Владиславу Броневскому
в последний день его рождения
были подарены эти стихи


Покуда над стихами плачут,
пока в газетах их порочат,
пока их в дальний ящик прячут,
покуда в лагеря их прочат,—

до той поры не оскудело,
не отзвенело наше дело.
Оно, как Польша, не згинело,
хоть выдержало три раздела.

Для тех, кто до сравнений лаком,
я точности не знаю большей,
чем русский стих сравнить с поляком,
поэзию родную — с Польшей.

Еще вчера она бежала,
заламывая руки в страхе,
еще вчера она лежала
почти что на десятой плахе.

И вот она романы крутит
и наглым хохотом хохочет.
А то, что было,
то, что будет,—
про это знать она не хочет.




* * *

Июнь был зноен. Январь был зябок.
Бетон был прочен. Песок был зыбок.
Порядок был. Большой порядок.

С утра вставали на работу.
Потом «Веселые ребята»
в кино смотрели. Был порядок.

Он был в породах и парадах,
и в органах, и в аппаратах,
в пародиях — и то порядок.

Над кем не надо — не смеялись,
кого положено — боялись.
Порядок был — большой порядок.

Порядок поротых и гнутых,
в часах, секундах и минутах,
в годах — везде большой порядок.

Он длился б век и вечность длился,
но некий человек свалился,
и весь порядок — развалился.




ПАЯЦ

Не боялся, а страшился
Этого паяца:
Никогда бы не решился
Попросту: бояться.

А паяц был низкорослый,
Рябоватый, рыжий,
Страха нашего коростой,
Как броней, укрытый.

А паяц был устрашенный:
Чтобы не прогнали,—
До бровей запорошенный
Страхом перед нами.

Громко жил и тихо помер.
Да, в своей постели.
Я храню газетный номер
С датой той потери.

Эх, сума-тюрьма, побудка.
Авоськи-котомки.
Это все, конечно, в шутку
Перечтут потомки.




РАЗГОВОР

— Выпускают, всех выпускают,
распускают все лагеря,
а товарища Сталина хают,
обижают его зазря.
Между тем товарищ Сталин
обручом был — не палачом,
обручом, что к бочке приставлен,
и не кем-нибудь — Ильичем.
— Нет, Ильич его опасался,
перед смертью он отписал,
чтобы Сталин ушел с должности,
потому что он кнут и бич.
— Дошлый был он.
— Этой дошлости
опасался, должно быть, Ильич.



* * *

Два оклада выдают за два,
нет, за полтора десятилетия.
Лихолетье било словно плетью.
Компенсируют — едва-едва.

Два оклада и еще доклада
неопубликованного
часть.
Прежде говорили: это часть.         

А теперь — ни складу и ни ладу
в объяснениях,
зато сулят
глаз вон — если кто вспомянет старое.
И от старого давно усталые
получают свой двойной оклад.




* * *

— После лагеря ссылку назначили,
после севера — Караганду.
Вечный срок! Объяснять мне начали.
Я сказал: ничего, подожду.

Вечно, то есть лет через десять,
может быть, через восемь лет
можно будет табель повесить,
никогда больше не снимать.

Вечность — это троп поэтический,
но доступный даже судье.
Срок реальный, срок фактический
должен я не так понимать.—

Хорошо говорить об этом
вживе, в шутку и наяву
с отсидевшим вечность поэтом,
но вернувшимся все же — в Москву.

С ним, из вечной ссылки вернувшимся,
обожженным вечным огнем,
но не сдавшимся, не загнувшимся:
сами, мол, хоть кого загнем.




* * *

Из буфета пахло — избуфетным.
Из начальства пахло — изначальным.
Чем-то бедным
и печальным.
Дом как дом,
контора всем конторам,
деньги получаем по которым.

Это учрежденье учредилось
для свободы, правды и добра.
Это заведенье заводилось
в полдесятого, с утра.
Этот дом имел такую вывеску,
формулу такую он имел,
что ее и умному не вывести,
разве гений, может быть, посмел.

Гений вывел формулу и бросил.
Мы же сами — много не смогли.
И осталась формула, как просинь
в черном небе,
черном для земли.



* * *

Тайны вызывались поименно,
выходили, сдержанно сопя,
словно фокусник в конце сезона,
выкладали публике себя.

Тайны были маленькие, скверненькие.
Каялись они — навзрыд,
словно шлюхи с городского скверика,
позабывшие про срам и стыд.

Тайны умирали и — смердели
сразу.
Словно умерли давно.
Люди подходили и смотрели.
Людям было страшно и смешно.




* * *

Мягко спали и сладко ели,
износили кучу тряпья,
но особенно надоели,
благодарности требуя.

Надо было, чтоб руки жали
и прочувствованно трясли.
— А за что?
— А не сажали.
— А сажать вы и не могли.

Все талоны свои отоварьте,
все кульки унесите к себе,
но давайте, давайте, давайте
не размазывать о судьбе,

о какой-то общей доле,
о какой-то доброй воле
и о том добре и зле,
что чинили вы на земле.




* * *

Шаг вперед!
Кому нынче приказывают: «Шаг вперед!»
Чья берет?
И кто это потом разберет?
То ли ищут нефтяников
в нашем пехотном полку,
чтоб послать их в Баку
восстанавливать этот Баку?
То ли ищут калмыков,
чтоб их, по пустыням размыкав,
удалить из полка
этих самых неверных калмыков?
То ли ищут охотника,
чтобы добыть «языка»?
Это можно — задача хотя нелегка.
То ли атомщик Скобельцын
присылает свои самолеты,
чтоб студентов физфаков
забрать из пехоты?
То ли то, то ли это,
то ли так, то ли вовсе не так,
но стоит на ребре
и качается медный пятак.
Что пятак? Медный грош.
Если скажут «Даешь!», то даешь.
И пока: «Шаг вперед!» —
отдается в ушах, мы шагаем вперед.
Мы бестрепетно делаем шаг.




* * *

У меня было право жизни и смерти.
Я использовал наполовину,
злоупотребляя правом жизни,
не применяя право смерти.
Это — моральный образ действий
в эпоху войн и революций.
Не убий, даже немца,
если есть малейшая возможность.
Даже немца, даже фашиста,
если есть малейшая возможность.
Если враг не сдается,
его не уничтожают.
Его пленяют.
Его сажают
в большой и чистый лагерь.
Его заставляют работать
восемь часов в день — не больше.
Его кормят. Его обучают:
врага обучают на друга.
Военнопленные рано или поздно
возвращаются до дому.
Послевоенный период
рано или поздно
становится предвоенным.
Судьба шестой мировой зависит
от того, как обращались
с пленными предшествующей, пятой.
Если кроме права свободы,
печати, совести и собраний
вы получите большее право:
жизни и смерти,—
милуйте чаще, чем карайте.
Злоупотребляйте правом жизни,
пока не атрофируется право смерти.




ОБЪЯСНЕНИЕ

В два часа ночи,
белой ночи,
бледной, полярной мурманской ночи
бледные мурманские ребята
играли в футбол на главной площади
города,
огромной, как Красная площадь.

Нам не спалось от необычайности
города, брошенного кучей косточек
в глубокую тарелку котловины,
а также от белости, бледности ночи.
Ночи положено быть черной.
Мы смотрели в окна гостиницы
на азартный, хотя и бесшумный
футбольный матч
в два часа ночи,
единственный матч в моей жизни,
досмотренный до конца.

Мы почему-то вспомнили Черчилля.
В зимней Москве 43-го года
(может быть, 44-го года)
в душераздирающую стынь и стужу
он увидел московских мальчишек,
лижущих мороженое прямо на улице.
«Этот народ — непобедимый», —
написано в его мемуарах
не только по поводу Красной Армии,
но и по поводу московских мальчишек,
лижущих белоснежное мороженое
синими от холода языками.




ЛИРИКИ И ФИЗИКИ

Слово было ранее числа,
а луну — сначала мы увидели.
Нас читатели еще не выдали
ради знания и ремесла.

Физики, не думайте, что лирики
просто так сдаются, без борьбы.
Мы еще как следует не ринулись
до луны — и дальше — до судьбы.

Эта точка — вне любой галактики,
дальше самых отдаленных звезд.
Досягнете без поэтов, практики?
Спутник вас дотуда не довез.

Вы еще сраженье только выиграли,
вы еще не выиграли войны.
Мы еще до половины вырвали
сабли, погруженные в ножны.

А покуда сабля обнажается,
озаряя мускулы руки,
лирики на вас не обижаются,
обижаются — текстовики.




* * *

Стихи заводятся от сырости,
от голода и от войны
и не заводятся от сытости
и не выносят тишины.

Без всякой мудрости и хитрости
необходимо душу вытрясти
при помощи карандаша
(если имеется душа).

А если брюхо ваше толсто,
а жизнь смирна или тиха,
пишите оды или тосты
и — не касайтеся стиха.




* * *

Инфаркт, инсульт, а если и без них
устану я от истин прописных,
от правды и от кривды ежедневной
и стану злой, замученный и нервный?
Как ось — погнусь, как шина — изотрусь,
поскольку слишком безгранична Русь,
и нас — от самосвалов до такси —
гоняют слишком часто по Руси.
Легковики — мы на ноги легки.
Мы, грузовозы, груз любой свезем
и только с грузом грусти и тоски
не одолеем, не возьмем подъем.
Давайте же повеселеем вдруг,
чтоб впредь нигде, никак не горевать
и не заламывать тоскливо рук,
в отчаяньи волос не рвать.
Давайте встанем рано поутру,
не будем делать ровно ничего,
а просто станем на таком ветру,
чтоб сдул несчастья — все до одного.
Давайте, что ли, Зощенку читать,
давайте на комедию пойдем,
но только чтобы беды не считать,
душевный снова пережить подъем.




* * *

Иностранные корреспонденты
выдавали тогда патенты
на сомнительную, на громчайшую,
на легчайшую — веса пера —
славу. Питую полною чашею.
Вот какая была пора.

О, зарницы, из заграницы
озарявшие вас от задницы
и до темени.
О, зарницы
в эти годы полной занятости.

О, овации, как авиация,
громыхающая над Лужниками.
О, гремучие репутации,
те, что каждый день возникали.
О пороках я умолкаю,
а заслуга ваша такая:
вы мобилизовали в поэзию,
в стихолюбы в те года
возраста́, а также профессии,
не читавшие нас никогда.
Вы зачислили в новобранцы
не успевших разобраться,
но почувствовавших новизну,
всех!
Весь город!
Всю страну!




* * *

У великих людей
на могильных камнях
высекают даты и профессию.
У простых людей — только даты.
У всех закавказцев — также профессию,
хотя не все закавказцы —
великие люди.
У самых великих
одно слово:
фамилию
или даже личное имя.




* * *

Просторечие. Просто речь
дешевая, броская,
но гремучая, словно сечь
запорожская.

Словно смерд — до княжения
доработаться нелегко.
Так вокнижение, вокниже́ние
просторечия — нелегко.

Но слепляются грязи — в князи,
но из хамов бывает пан,
сохраняющий крепкие связи
с той избой, где он ел и спал.

Сколько книг — издайте и бросьте,
никому ни к чему они.
А написанное на бересте
разумеется в наши дни.




* * *

Критики меня критиковали,
редактировали редактора,
кривотолковали, толковали
с помощью резинки и пера.

С помощью большого, красно-синего,
толстобокого карандаша.
А стиха легчайшая душа
не выносит подчеркиванья сильного.

Дым поэзии, дым-дымок
незаметно тает.
Легок стих, я уловить не мог,
как он отлетает.

Легче всех небесных тел
дым поэзии, тобой самим сожженной.
Не заметил, как он отлетел
от души, заботами груженной.

Лед-ледок, как в марте, тонок был,
тонкий лед без треску проломился,
в эту полынью я провалился,
охладил свой пыл.




* * *

Благодарю за выволочки.
Они мне в смысле выучки
дают довольно много.
Кланяюсь в ноги.

За головомойки, трепки
благодарю покорно,
сконфуженно и робко,
охотно и проворно.

Благодарю за выговоры,
поскольку в смысле выбора
нет у меня иного.
Кланяюсь снова.

Спасибо. Спасибо.
Спасибо. Благодарствую
за лекции спесивые
с осанкой государственною.

Стерпится — слюбится.
Недаром вся возня.
Вы выводили в люди все
и — вывели меня.



ИСТОРИКИ БЫЛЫХ ВЕКОВ

Мы связываем связь времен,
ту, что еще при Гамлете распалась.
А связывать нам нелегко. Распарясь,
измучась, связываем связь времен.
Нам не дано увидеть новизны,
узнать ее, признать ее воочью.
Но связь времен мы все-таки должны
связать. И вяжем — днем и ночью.
Как будто сети рыбаки плетут,
как будто нить судьбы прядут
три пряхи при царе Горохе,
мы связываем времена, эпохи,
периоды. И эры. И века.
Как эта вязка нелегка!
Как руки ободрали нам канаты!
Но все же вяжем! Надо, значит, надо.
А — надо.




МНОГОВАРИАНТНОСТЬ ИСТОРИИ

Туповатые лица этрусков…
В историческом 
ходе
утруски
этих вытрясли. Целый народ.
Сколько было, а словно и не было.
Нет, не пощадило их небо,
а могло бы — и наоборот.

Если б дрогнули римские рати,
левый фланг или правый фланг,
а не потрудилися ради
скоротечных и вечных благ —
в туповатых этрусских ликах,
никому не известных никак,
узнавали бы лица великих
мудрецов,
знаменитых всяк.

Потому не за страх, а за совесть
укрепляй обороноспособность,
деловито ли, воровато,
но старайся, покуда живой,
чтоб из множества вариантов
отобрала история твой.




* * *

Пришла пора, брады уставя,
о новом рассудить уставе,
а если ныне кто без брад,
того я также слушать рад.

Старинное названье «Дума»
и слово новое «Совет»,
где всяк, кто не дурак, не дура,
обязан подавать совет.

Восстановим значенье слов,
в Стране Советов — власть советову,
обдуманно начав для этого
дискриминацию ослов.




ПЕРЕСУД

Ворошат слежавшиеся вороха. Уже
с лженаук, к примеру, с астрологии
отдирают ту приставку «лже»,
что клеймила их столетья многие.

Перепромывают горы руд,
что считались тыщу лет промытыми.
Ярлыки меняют над забытыми:
может, врут?

Пересматривают все дела,
даже дело Каина и Авеля.
Сажа — допускают — вдруг бела?
Может — очернили и охаяли.

Всякий суд идет на пересуд.
Всякую концепцию трясут.
Кается, и топчется, и мечется,
и отмыться хочет человечество.




ЗАКОННЫЕ ТРЕБОВАНИЯ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА

Недоспало, недоело,
недобрало свое
людье,
а теперь ему надоело.
Подавайте ему житье.
Подавайте ему отдельное.
Подавайте ему скоромное.

Эти требования — дельные,
эти просьбы — законные, скромные.

Человечество — нечеловеческое
совершило,
весь род людей.
Просьбы выполнило отеческие
и философов и вождей.
Отработали все авралы
и устали их одобрять.
Человечество недобрало.
А теперь желает добрать.




ПОЛЕЗНОЕ ДЕЛО

Впервые в людской истории
У каждого есть история.
История личная эта
Называется — анкета.
Как Плутарх за Солона,
Описываешь сам
И материнское лоно,
И дальнейший взлет к небесам.
Берешь этот листочек,
Где все меньше вопросов,
И тонкие линии точек
Покрываешь словами.
Ежели в грядущем
Человечество соскучится,
Оно прочитает
Твои ответы,
А ежели в грядущем
Человечество озябнет,
Оно истопит
Анкетами печку.




* * *

Что за необычная зима!
Все провозглашенные морозы
не коснулись ни стиха, ни прозы,
не вошли в семейства и дома.

Кошки не хотят ловить мышей —
в мировой истории впервые.
Не пугают больше малышей,
не желают больше —
домовые.

Злые псы — теперь не злые псы,
и дощечка на заборе
вывешена для красы,
уберут ее, наверно, вскоре.

На турнирах в шахматы и шашки
все теперь играют в поддавки.
И пришли из рая ходоки,
чтобы наши перенять замашки.




* * *

Жалко молодого президента:
пуля в лоб. Какая чепуха!
И супругу, ту, что разодета
В дорогие барские меха.
Пуля в лоб — и все. А был красивый
И — богатый. И счастливый был.
За вниманье говорил спасибо.
Сдерживал свой офицерский пыл.
Стала сиротою Кэролайн,
девочка, дошкольница, малютка.
Всем властителям, всем королям
страшен черт: так, как его малюют.
Стала молодой вдовой Жаклин
Белый Дом меняет квартиранта.
Полумира властелин
упокоен крепко, аккуратно.
Компасная стрелка снова мечется
меж делений мира и войны.
Выигрыш случайный человечества
промотали сукины сыны.




* * *

Все было на авосе.
Авось был на небосе.
Все было оторви да брось.
Я уговаривал себя: не бойся.
Не в первый раз вывозит на авось.

Полуторки и те с дорог исчезли,
телеги только в лирике везут,
авось с небосем да кабы да если,
спасибо, безотказные, везут.

Пора включить их в перечень ресурсов,
я в этом не увижу пережим —
пока за рубежом дрожат, трясутся,
мы говорим: «Авось!» — и не дрожим.




* * *

Единогласные голосования,
и терпеливые колесования
голосовавших не едино,
и непочтенные седины,
и сочетание бесстрашия
на поле битвы
с воздетыми, как для молитвы,
очами (пламенно бесстыжие),
с речами (якобы душевные),
и быстренькие удушения
инаковыглядящих, инако
глядящих, слышащих и дышащих.
В бою бесстрашие, однако,
готовность хоть на пулеметы,
хоть с парашютом
не сопрягается, не вяжется,
не осмысляется, не веруется.
Еще нескоро слово скажется
о том, как это дело делается.




СЫН НЕГОДЯЯ

Дети — это лишний шанс. Второй —
данный человеку богом.

Скажем, возвращается домой
негодяй, подлец.
В дому убогом
или в мраморном дворце —
мальчик повисает на отце.

Обнимают слабые ручонки
мощный и дебелый стан.
Кажется, что слабая речонка
всей душой впадает в океан.

Я смотрю. Во все глаза гляжу —
очень много сходства нахожу.

Говорят, что дети повторяют
многие отцовские черты.
Повторяют! Но — и растворяют
в реках нежности и чистоты!

Гладит по головке негодяй
ни о чем не знающего сына.
Ласковый отцовский нагоняй
излагает сдержанно и сильно:
— Не воруй,
не лги
и не дерись.
Чистыми руками не берись
за предметы грязные.

По городу
ходит грязь.
Зараза — тоже есть.
Береги, сыночек, честь.
Береги, покуда есть.
Береги ее, сыночек, смолоду.

Смотрят мутные его глаза
в чистые глаза ребенка.
Капает отцовская слеза
на дрожащую ручонку.

В этой басне нет идей,
а мораль у ней такая:
вы решаете судьбу людей?
Спрашивайте про детей,
узнавайте про детей
нет ли сыновей у негодяя.




* * *

Полюбил своей хладной душой,
то есть был услужлив и верен,
знал, докуда за ней бы дошел,
где бы бросил, если велено.
Все же это была любовь,
чувство, страсть были в этом все же,
и она была подороже
чувства, страсти всякой любой.
Полюбил и ждал от нее
той же верности, той же страсти
в тех же рамках закона и власти,
регулирующих бытие.




* * *

А ты по-прежнему точен:
входишь с боем часов.
И голос твой все жесточе
среди иных голосов.

А ты по-прежнему вежлив,
как современный король,
и хамствуешь только, ежли
так предписала роль.

А ты по-прежнему скромен,
ровен, тих.
В меру постноскоромен
твой аккуратный стих.

А я по-прежнему тоже
ненавижу тебя до дрожи.
Все между нами ясно,
точно, понятно,
слова не скажем напрасно,
и это очень приятно.




* * *

Женщины, с которыми — ты,
те же, что у гения.
Но ему — чистота их красоты,
чудные мгновения.
Тебе достанутся рост и масть
и ничего особенного.
А гений имеет власть — класть
печать. Своего, особенного.

Гении ходят с ними в кино,
слушают те же банальности.
Гениям ничего не дано,
кроме их гениальности.
Нет, дано. Женщину ту,
виданную, перевиданную,
люди увидят сквозь мечту,
увидят его ви́дением.

И вот берется Анна Керн
и добавляется чуть в нее.
Все остается с подлинным верно
и все же — мгновение чудное.




* * *

Современность, нынешнесть, сегодняшнесть:
мочеполовая спиртоводочность,
песня из полсотни полуслов
точных и привычных и скалдырных,
автомотофотохолодильник —
это в понимании ослов.

Но свобода, равенство и братство
понемногу движутся вперед,
и в междупланетное пространство
время межвоенное идет.

Вечный холод выморозит подлость,
вечный жар сожжет ее дотла,
и галактики медвежья полость
наши запахнет слова-дела.

Или поумнеют люди как-то,
проберутся между ваших вех,
и взойдет, словно в пустыне кактус,
крепкий и колючий человек.




* * *

Расставляйте покрепче локти-ка,
убирайте подальше лапти-ка,
здесь аптека, а рядом оптика,
фонарей и витрин галактика.

Разберитесь, куда занесло
вас, с побасками и фольклором,
избяным, неметеным сором:
это — город, а не село.

Это — город. Он — большой.
Здесь пороки свои и пророки.
Здесь с природой и с душой
не прожить. Нужна сноровка.

Это — город. Взаимная выручка
растерявшихся хуторян
не заменит личной выучки,
если кто ее растерял.

Если кто ее не приобрел,
замечтавшись и засмотревшись,
хоть степной, но все ж — не орел,
хоть и конный, а все же пеший.




* * *

Совесть, как домашняя собака,
не хочет своего кусать.
Надо бы в лицо сказать,
а совесть, как домашняя собака,
не хочет своего кусать.

Сказать в лицо значит посмотреть
в глаза. И выдержать. И вынести
ответный взор обиженной невинности.
Сказать в лицо. Нет, лучше — умереть.
Нет, лучше не сказать и не смотреть
в глаза.

А совесть?
Что ж, она не просится.
Накормлена — и смирная она.
Домашняя. На своего не бросится.
Зимой она безропотно морозится.
В жару — не бесится.
Какого же рожна?

Раз так — не обижайся и терпи
и жди, пока она рванется
и что-то вспомнит
и с цепи
с железным громыханием сорвется.




* * *

Старая записная книжка!
Все телефоны уже не действительны:
знакомые получили квартиры —
раньше они снимали углы,
девушки вышли замуж — девушкам не позвонишь.
Я тоже женился. Мне тоже — не позвонишь.
Товарищи сменили позиции.
Одни — легко, как пулеметы.
Другие — с трудом, как осадные пушки.
Товарищам теперь не позвонишь.
Я — тоже сменил позицию
в результате идейной эволюции
по причине повзросления
в связи с давлением времени
или (есть такая точка зрения)
по той же причине,
по которой это сделали товарищи.
У одной Лили Юрьевны Брик
тот же самый телефон,
только с другими цифрами.




* * *

Вода бывает
чистая, грязная, горькая, горячая,
холодная, фруктовая
и даже тяжелая.
Правда бывает только чистая.
Если она в то же время
горькая, тяжелая
и, может быть, даже
фруктовая,
Она все равно должна оставаться
чистой правдой.




* * *

Не верю, что жизнь — это форма
существованья белковых тел.
В этой формуле — норма корма,
дух из нее давно улетел.

Жизнь. Мудреные и бестолковые
деянья в ожиданьи добра.
Индифферентно тело белковое,
а жизнь — добра.

Белковое тело можно выразить,
найдя буквы, подобрав цифры,
а жизнь — только сердцем на дубе вырезать.
Нет у нее другого шифра.

Когда в начале утра раннего
отлетает душа от раненого,
и он, уже едва дыша,
понимает, что жизнь — хороша,

невычислимо то понимание
даже для первых по вниманию
машин, для лучших по уму.
А я и сдуру его пойму.


  5 марта

Алексей Фатьянов

1919

На правах рекламы: