Стихи, не вошедшие в книгу «ДОБРОТА ДНЯ»



«Начинается давность для зла и добра…»
СОВЕТСКАЯ СТАРИНА
«Покорение поколения…»
«Хватило на мой век…»
«Мировая мечта, что кружила нам голову…»
«Бог был терпелив, а коллектив…»
«Несподручно писать дневники…»
«За три факта, за три анекдота…»
«Покуда еще презирает Курбского…»
ВОСТОЧНЫЕ МУДРЕЦЫ И ВОСТОЧНЫЕ УМНИКИ
«Богатому кажется: бедному проще…»
«В революцию, типа русской…»
«То ли мята…»
ПРАВОТА
«Жестокие пословицы Руси…»
«— Люди! Любите друг друга!..»
ПРЕИМУЩЕСТВА И НЕДОСТАТКИ ОБЪЕМА
«История утомила природу…»
ЕВГЕНИЙ
«Горлопанили горлопаны…»
ОБЕ СТОРОНЫ ПИСЬМЕННОГО СТОЛА
«Половина лавины…»
ОШИБКИ ГЕГЕЛЯ
«Знак был твердый у этого времени…»
НАЗВАНИЯ И ПЕРЕИМЕНОВАНИЯ
«Строго было…»
«Руки у Венеры обломаем…»
«Последний был в отмену предпоследних…»
«НИЧЕГО!»
РАЗМОЛ КЛАДБИЩА
ПОСЛЕВОЕННЫЕ ВЫСТАВКИ
БАБА МАНЯ
НЕДОДАЧА
ГОРОЖАНЕ
ГРЕШНИЦЫ
ПРОСТУПАЮЩЕЕ ДЕТСТВО
ПАМЯТИ ОДНОГО ВРАГА
СИЛА СЛОВА
СЕДЫЕ БРОВИ
СОВЕСТЬ
НЕ ЗА СЕБЯ ПРОШУ
«Какие они, кто моложе меня…»
«Может, этот молодой…»
СЛАВА
ЗНАЕШЬ САМ!
«Не домашний, а фабричный…»
ПРОИСХОЖДЕНИЕ
В РИФМУ
АЗБУКА И ЛОГИКА
БИТЬЕ В ГРУДЬ
«Иду домой с собрания…»
«Когда ругали мы друг друга…»
ВМЕСТО НЕКРОЛОГА
РИТМ
«Много псевдонимов у судьбы…»
«Смерть — единственная управа…»
СЛУЧАЙ
ПРОФЕССИЯ
«Голоса не дал Господь и слова…»
«На русскую землю права мои невелики…»
«Арьергардные бои…»
САМ ВСТАЕШЬ
НЕОБХОДИМОСТЬ ГОРЯ
НАДЕЖДЫ
КРАТКОСРОЧНЫЙ ОТПУСК
ОТЕЧЕСТВО И ОТЧЕСТВО
«Терплю свое терпение…»
«Немедленная справедливость!..»
КРИТЕРИИ
ПОЙ, ЖАВОРОНОК
КАК ПРОЕХАТЬ К ВОЗДУШНОМУ ЗАМКУ
«Я теперь не прошедшее — давно прошедшее…»
«— Как ты смеешь? Как ты можешь?..»

*************************************************
*************************************************




* * *

Начинается давность для зла и добра,
и романы становятся историческими романами,
и седины из подлинного серебра
нависают над косметическими румянами.
Время воспоминаний пришло и ушло.
Начинается памяти время.
И в плечах ощущается,
словно крыло о крыло,
это нетяготящее
и блестящее
бремя.




СОВЕТСКАЯ СТАРИНА

Советская старина. Беспризорники. Общество
«Друг детей»,
общество эсперантистов. Всякие прочие общества.
Затеиванье затейников и затейливейших затей.
Все мчится и все клубится. И ничего не топчется.

Античность нашей истории. Осоавиахим.
Пожар мировой революции,
горящий в отсвете алом.
Все это, возможно, было скудным или сухим.
Все это, несомненно, было тогда небывалым.

Мы были опытным полем. Мы росли, как могли.
Старались. Не подводили Мичуриных социальных.
А те, кто не собирались высовываться из земли,
те шли по линии органов, особых и специальных.

Все это Древней Греции уже гораздо древней
и в духе Древнего Рима векам подает примеры.
Античность нашей истории! А я — пионером в ней.
Мы все были пионеры.




* * *

Покорение поколения,
нет, скорее — успокоение.
Поначалу оно беспокоилось,
а потом оно успокоилось.
Как же сталось и что случилось,
как стряслось, что все утряслось,
а ведь как пылало, лучилось,
говорили, что даже жглось.
Кулаком на них настучали
по казенному по столу
и кричащие — замолчали,
приумолкли в своем углу.
Стало тихо, стало глухо
и — ни шороха, ни слуха.




* * *

Хватило на мой век,
клонящийся к упадку,
и — мордою об стол!
и — кулаком в сопатку!

И взорванных мостов,
и заметенных вех,
и снятия с постов
хватило на мой век.

Я думал — с детством
кончится беда.
Оказывается,
что она — всегда.

Давно на вороту
лихая брань повисла,
и выбитых во рту
зубов
считать нет смысла.

Расчетов и боев,
просчетов и помех,
всего, кроме надежд,
хватило на мой век.




* * *

Мировая мечта, что кружила нам голову,
например, в виде негра, почти полуголого,
что читал бы кириллицу не по слогам,
а прочитанное землякам излагал.

Мировая мечта, мировая тщета,
высота ее взлета, затем нищета
ее долгого, как монастырское бдение,
и медлительного падения.




* * *

Бог был терпелив, а коллектив
требователен, беспощаден
и считался солнцем, пятен,
впрочем, на себе не выводив.

Бог был перегружен и устал.
Что ему все эти пятна.
Коллектив взошел на пьедестал
только что; ему было приятно.

Бог был грустен. Коллектив — ретив.
Богу было ясно: все неясно.
Коллектив считал, что неопасно,
взносы и налоги заплатив,
ввязываться в божии дела.
Самая пора пришла.

Бог, конечно, мог предотвратить,
то ли в шутку превратить,
то ли носом воротить,
то ли просто запретить.

Видно, он подумал: поглядим,
как вы сами, без меня, и в общем
устранился бог,
пока мы ропщем,
глядя,
как мы в бездну полетим.




* * *

Несподручно писать дневники.
Разговоры записывать страшно.
Не останется — и ни строки.
Впрочем, это неважно.

Верно, музыкой передадут
вопль одухотворенного праха,
как был мир просквожен и продут
бурей страха.

Выдувало сначала из книг,
а потом из заветной тетради
все, что было и не было в них,
страха ради.

Задувало за Обь, за Иртыш,
а потом и за Лету за реку.
Задавала пиры свои тишь
говорливому веку.

Задевало бесшумным крылом.
Свеивало, словно полову.
Несомненно, что сей миролом —
музыке, а не слову.




* * *

За три факта, за три анекдота
вынут пулеметчика из дота,
вытащат, рассудят и засудят.
Это было, это есть и будет.

За три анекдота, за три факта
с примененьем разума и такта,
с примененьем чувства и закона
уберут его из батальона.

За три анекдота, факта за три
никогда ему не видеть завтра.
Он теперь не сеет и не пашет,
анекдот четвертый не расскажет.

Я когда-то думал все уладить,
целый мир облагородить,
трибуналы навсегда отвадить
за три факта человека гробить.

Я теперь мечтаю, как о пире
духа,
чтобы меньше убивали.
Чтобы не за три, а за четыре
анекдота
со свету сживали.




* * *

Покуда еще презирает Курбского,
Ивана же Грозного славит семья
историков
с беспардонностью курского,
не знающего,
что поет,
соловья.

На уровне либретто оперного,
а также для народа опиума
история, все ее тома:
она унижает себя сама.

История начинается с давностью,
с падением страха перед клюкой
Ивана Грозного
и полной сданностью
его наследия в амбар глухой,

в темный подвал, где заперт Малюта,
а также опричная метла —
и, как уцененная валюта,
сактированы и сожжены дотла.




ВОСТОЧНЫЕ МУДРЕЦЫ И ВОСТОЧНЫЕ УМНИКИ

Преуспевали восточные мудрецы.
Везде поспевали восточные мудрецы.
Покуда восточного умника били нещадно,
сие воспевали восточные мудрецы.

А умник восточный лечил изувеченный зад,
избитый толково, и тщательно, и жестоко,
и думал тихонько про то мировое «Назад»,
которое совпадало с понятьем Востока.

Восточная мудрость легко обошлась без ума,
легко обошла его жесткие правила,
и вечное лето, суровое, как зима,
Востоком жестоко и солнечно правило.

И вечная Лета, нирвана, как там говорят,
арык тепловатый, с проточной водой грязноватой,
омыла Восток, все грязные ноги подряд,
и рваным халатом, подбитым просаленной ватой,
укрылся Восток.




* * *

Богатому кажется: бедному проще.
Живому кажется: мертвому легче.
А бедный и мертвый голы и босы,
и тонны земли давят на плечи.

Они завидуют богатым,
которые завидуют бедным.

Эта самая зависть
вызывает такую ненависть,
что даже камень на братской могиле
приподнимается, словно дышит.




* * *

В революцию, типа русской,
лейтенантам, типа Шмидта,
совершенно незачем лезть:
не выдерживают нагрузки,
словно известняк — динамита,
их порядочность, совесть, честь.

Не выдерживают разрыва,
то ли честь, то ли лейтенанты,
чаще лейтенанты, чем честь.
Все у них то косо, то криво,
и поэтому им не надо,
совершенно не надо лезть.

Революциям русского типа,
то есть типа гражданской войны
вовсе не такие типы,
не такие типы нужны,
совершенно другие типы
революции русской нужны.




* * *

То ли мята,
то ли рута,
но примята
очень круто.

Словно тракторные
траки
перетаптывали
травки,

а катками
паровыми
их толкали
и давили.

Скоро ли она воспрянет,
глину сохлую проклюнет,
и зеленым глазом глянет,
и на все, что было, — плюнет?




ПРАВОТА

— Сшибу и буду прав! —
мне заявил шофер,
своих законных прав
ценитель с давних пор.

Обязанности не
ценил настолько он.
— Сшибу! — сказал он мне. —
И за меня закон!

— Сшибу, — сказал, — собью,
не буду отвечать! —
И правоту свою
стал кожей излучать,

глазами испускать,
цедить через уста.
— Тащить и не пущать! —
орала правота,

серчала: осади!
кричала: я ваш бог!
А на ее груди
значок был: голубок.




* * *

Жестокие пословицы Руси, —
чем объяснить их гнев и скрежетанье?
Их выдумали, верно, караси
на сковородке, караси в сметане.

Их выдумали, верно, палачи
усталые после работы алой.
Пословицы послушай и молчи —
ты тоже от всего того усталый.




* * *

— Люди! Любите друг друга! —
сказано было давно.
Люди не любят друг друга.
Им — все равно.
Или любят только
собственную семью,
или свою деревню,
или работу свою.
Не получился, не вышел
эксперимент «любовь»,
вскоре, наверно, поставят
новый, другой, любой.




ПРЕИМУЩЕСТВА И НЕДОСТАТКИ ОБЪЕМА

Все десятилетия — великие.
Как ни кинешь — всюду рост, подъем.
Может быть, последняя религия,
где поклоны бьем тебе,
объем.

Может быть, покрепче католичества,
православия правей, славней
та,
увеличения количества
возгласившая,
и все, что в ней:

космос без небес, но с бесконечностью.
Миллионов, миллиардов вал
и навал нулей. Конечно,
также единиц навал.

Как просторны храмы у объема!
Как безлики лики у него!
Как похоже Всё на Ничего!
Лучше уж в пределах окоема.




* * *

История утомила природу,
надоела, осточертела.
Что-то новое захотело
наше небесное тело,
что-то небывалого рода,
неописанного жанра,
но горячее, с пылу с жару,
пусть пропущенное в анналах,
но замеченное в каналах
Марса или владениях лунных.
Это интересует юных,
молодых, а также зрелых,
пожилых, а также старых.
Что-то вроде небесных тарелок,
в мировых летящих пожарах.
А история — утомила:
ее войны, перевороты, —
видно, человечество било
слишком часто в свои ворота.




ЕВГЕНИЙ

С точки зрения Медного Всадника
и его державных копыт
этот бедный Ванька-Невстанька
впечатленья решил копить.

Как он был остер и толков!
Все же данные личного опыта
поверял с точки зрения топота,
уточнял с позиций подков.

Что там Рок с родной стороною
ни выделывал, ни вытворял —
головою, а также спиною
понимал он и одобрял.

С точки зрения Всадника Медного,
что поставлен был так высоко,
было долго не видно бедного,
долго было ему нелегко.

Сколько было пытано, бито!
Чаще всех почему-то в него
государственное копыто
било.
Он кряхтел, ничего.

Ничего! Утряслось, обошлось,
отвиселось, образовалось.
Только вспомнили совесть и жалость —
для Евгения место нашлось.

Медный Всадник, спешенный вскоре,
потрошенный Левиафан,
вдруг почувствовал: это горе
искренне. Хоть горюющий пьян.

Пьян и груб. Шумит. Озорует.
Но не помнит бывалых обид,
а горюет, горюет, горюет
и скорбит, скорбит, скорбит.

Вечерами в пивной соседней
этот бедный
и этот Медный,
несмотря на различный объем,
за столом восседают вдвоем.

Несмотря на судеб различность,
хвалят культ
и хвалят личность.
Вопреки всему,
несмотря
ни на что
говорят: «Не зря!»

О порядке и дисциплине
Медный Всадник уже не скорбит.
Смотрит на отпечаток в глине
человеческой
медных копыт.




* * *

Горлопанили горлопаны,
голосили свои лозунга́, —
а потом куда-то пропали,
словно их замела пурга.

Кой-кого замела пурга,
кое-кто, спавши с голоса вскоре,
ухватив кусок пирога,
не участвует больше в споре.

Молчаливо пирог жует
в том углу, где пенсионеры.
Иногда кричит: «Во дает!» —
горлопанам новейшей эры.




ОБЕ СТОРОНЫ ПИСЬМЕННОГО СТОЛА

Все выходят на пенсию — обе стороны, эта и та,
и вопросы на следствии, и ответы на следствии,
и подводится жирная окончательная черта
стародавнего бедствия,
постарения общего вследствие.

У обеих сторон уже нету зубов —
и у той, где повыпали,
и у той, где повыбили.
Обе стороны в вихре обычных забот
продвигаются в сторону естественной гибели.

По ту сторону зла и, конечно, добра,
по ту сторону ненависти, равно как и совести,
обе стороны движутся. Кончилось время, пора:
постарели они и давно одряхлели их новости.

Настоящее брезгует прошлым своим,
а грядущее с полок
покуда
его не снимает,
и последние тайны, которые глухо таим,
никого уже более
и покамест еще
не занимают.




* * *

Половина лавины
прорвалась сквозь огонь,
а еще половина
не ушла от погонь.

Камнепадом забита
и дождем залита,
половина забыта,
непрошедшая, та.

А прошедшая лава
получает сполна.
Ей и счастье и слава,
а другим — ни хрена.




ОШИБКИ ГЕГЕЛЯ

Нас выучили философии,
но философствовать не дали.
Себя и нас не согласовывая,
шли годы, проносились дали.

И грамотны, и политграмотны,
ошибки Гегеля в подробности
сдав в соответствии с программами,
мы задыхаемся от робости.

Мы как Сократ. Мы точно знаем,
что ничего почти не знаем.

Миры шагами перемеря
в затылок впереди пошедшим,
мы словно Пушкин перед смертью
«Друзья, прощайте!» книгам шепчем.

А Гегель, нами упорядоченный,
конспектный Гегель и тетрадочный,
свои ошибки осознавший
и прогнанный немедля взашей,

а Гегель, изданный и купленный
и листаный, но не прочитанный,
с небес, с верхушки самой купола,
нам улыбается значительно.




* * *

Знак был твердый у этого времени.
Потому, облегчившись от бремени
ижицы и фиты,
твердый знак оно сохранило
и грамматика не обронила
знак суровости и прямоты.

И грамматика не утеряла,
и мораль не отбросит никак
из тяжелого материала
на века сработанный знак.

Признавая все это, однако
в барабан не желаю бряцать,
преимущества мягкого знака
не хочу отрицать.




НАЗВАНИЯ И ПЕРЕИМЕНОВАНИЯ

Все парки культуры и отдыха
были имени Горького,
хотя он был известен
не тем, что плясал и пел,
а тем, что видел в жизни
немало плохого и горького
и вместе со всем народом
боролся или терпел.

А все каналы имени
были товарища Сталина,
и в этом смысле лучшего
названия не сыскать,
поскольку именно Сталиным
задача была поставлена,
чтоб всю нашу старую землю
каналами перекопать.

Фамилии прочих гениев
встречались тоже, но редко.
Метро — Кагановича именем
было наречено.
То пушкинская, то чеховская,
то даже толстовская метка
то школу, то улицу метили,
то площадь, а то — кино.

А переименование —
падение знаменовало.
Недостоверное имя
школа носить не могла.
С грохотом, равным грохоту
горного, что ли, обвала,
обрушивалась табличка
с уличного угла.

Имя падало с грохотом
и забывалось не скоро,
хотя позабыть немедля
обязывал нас закон.
Оно звучало в памяти,
как эхо давнего спора,
и кто его знает, кончен
или не кончен он?




* * *

Строго было,
но с нами иначе нельзя.
Был порядок,
а с нами нельзя без порядка.
Потому что такая уж наша стезя,
не играть же нам с горькою правдою в прятки.

С вами тоже иначе нельзя. И когда
счет двойной бухгалтерии господа бога
переменит значения: счастье — беда, —
будет также и с вами поступлено строго.




* * *

Руки у Венеры обломаем,
мраморной — ей руки ни к чему.
Молотком пройдемся по эмалям.
Первый, если надо, — я начну.

Сколько глоток этот крик кричали,
сколько помогало им кричать.
Начали с Венерой.
Раскачали.
Не решились сбрасывать. Кончать.

То, что эта женщина без рук,
значит, что, во-первых, их отбили,
во-вторых, что все же люди были
и опамятовались вдруг.




* * *

Последний был в отмену предпоследних.
Приказ приказывал не исполнять приказ
и трактовал о нем не выше, чем о сплетнях
из области штабных проказ.

С командной грациозностью шутил
приказ и применял гримасы стиля
над скудоумием штабных светил,
которые неправильно светили.

Тому, кто должен исполнять
последний, предпоследний и все прочие,
которые друг друга так порочили,
не оставалось времени пенять.

На то, чтобы судить, чтобы рядить,
уже не оставалось ни мгновенья,
а надо было тотчас проводить
последнейшее самое решенье.

Пока его отмена в роту шла,
траншеи вражьи занимая с хода,
роняя на белы снега тела,
рванулась исполнять приказ пехота.




«НИЧЕГО!»

Небрежение жизнью: молча,
без качания прав
изо всей умирали мочи
прав кто или не прав,
холост кто или многодетен
обеспечен или беден.

Не цеплялись, не приспособлялись,
а бестрепетно удалялись
и истаивали в голубизне
не настаивая на отсрочке.
Это все было близко мне.
Я и сам бы при случае.

Строчки
из речей не застряло в ушах.
Только крики:
судьбы не затягивали.
Умирали, словно шаг
в сторону,
в сторонку
отшагивали.

Средь талантов народа всего
красноречие не фигурировало.
Превалировало и лидировало
славное словцо: «Ничего!»




РАЗМОЛ КЛАДБИЩА

Главным образом ангелы, но
также Музы и очень давно,
давности девяностолетней,
толстощекий Амур малолетний,
итальянцем изящно изваянный
и теперь в кучу общую сваленный.

Этот мрамор валили с утра.
Завалили поверхность двора —
всю, от номера первой — квартиры
до угла, где смердели сортиры.
Странно выглядит вечность, когда
так ее изваляет беда.

Это кладбище лютеранское,
петербургское, ленинградское
вырвали из родимого лона,
нагрузили пол-эшелона,
привезли как-то утром в наш двор,
где оно и лежало с тех пор.

Странно выглядит вечность вообще.
Но когда эта вечность вотще,
если выдрана с корнем, разрушена
и на пыльные лужи обрушена, —
жалко вечности, как старика,
побирающегося из-за куска.

Этот мрамор в ночах голубел,
но не выдержал и заробел,
и его, на заре розовеющего
и старинной поэзией веющего,
матерьял его и ореол
предназначили нынче в размол.

Этих ангелов нежную плоть
жернова будут долго молоть.
Эти важные грустные плиты
будут в мелкую крошку разбиты.
Будет гром, будет рев, будет пыль:
долго мелют забытую быль.

Миновало полвека уже.
а зубах эта пыль, на душе.
Ангела подхватив под крыло,
грузовик волочил тяжело.
Сыпал белым по белому снег.
Заметал — всех.
Заваливал — всех.




ПОСЛЕВОЕННЫЕ ВЫСТАВКИ

Полуподвал, в котором проживал,
где каждый проезжавший самосвал
такого нам обвалу набивал,
насовывал нам в уши или в душу!
Но цепь воспоминания нарушу:
ведь я еще на выставках бывал.

Музейно было и полутемно
на выставках тогда, давным-давно,
но это, в общем, все равно:
любая полутемная картина,
как двери в полутемную квартиру,
как в полусвет чужой души окно.

Душа людская! Чудный полумрак,
в котором затаились друг и враг,
мудрец, ученый, рядовой дурак.
Все — люди! Человеки, между прочим.
Я в человековеды себя прочил
и разбирался в темных колерах.

На выставках сороковых годов
часами был простаивать готов
пред покорителями городов,
портретами, написанными
маслом в неярком освещении, неясном,
и перед деятелями всех родов.

Какая тропка в души их вела?
Какая информация была
в тех залах из бетона и стекла,
где я, почти единственный их зритель,
донашивал свой офицерский китель
и думал про себя: ну и дела!

Вот этот! Он не импрессионист,
и даже не экспрессионист,
и уж конечно не абстракционист.
Он просто лгун. Он исказитель истин.
Нечист он пред своей мохнатой кистью
и пред натурою своей нечист.

Зачем он врет? И что дает ему,
что к свету он подмешивает тьму?
Зачем, зачем? Зачем и почему?
Зачем хорошее держать в подвале,
а это вешать в самом лучшем зале —
неясно было смыслу моему.

Все это было и давно прошло,
и в залах выставочных светло,
но я порой вздыхаю тяжело
и думаю про тот большой запасник,
куда их сволокли, пустых, неясных,
писавших муторно и тяжело.




БАБА МАНЯ

Называет себя: баба Маня.
Точно так же зовут ее все.
Но большое в ней есть пониманье.
Не откажешь в душевной красе.

Та старинная мудрость народа,
по которой казалась природа
книгой, читанной до конца,
до конца бабе Мане известна.
Лета, зимы, осени, весны
с подоплеки и с лица
разумеет баба Маня:
все житье и все бытие.
И оказывает вниманье
предколхоза
советам ее.

И в рассказе ее нескучном,
донаучном, не антинаучном,
совесть, честь и благая весть
до известной степени есть.
До известной, конечно, отметки
судит здраво она и метко,
но угадывает не всегда.
Маху дав, говорит: «Года!»

И когда за ее неугады
бабу Маню клеймят и корят,
не отводит в сторону взгляда,
что бы там ей ни говорят.

— С вами спорить разве я смею.
Возраст мне большой подошел.
И расписываться умею
не пером, только карандашом.

Впрочем, даже без карандаша
кое-что разумеет душа.




НЕДОДАЧА

Недодача. Не до деревни
было даже в истории древней.
С той поры и до этих пор
продолжается недобор.
Деньги, книги, идеи, уют
до сих пор недодают.

На словах в ней души не чают,
а на деле переполучают.
Весь, она и осталась весь —
в этом смысл истории весь.

Грош да грош, за малостью малость
недоимка образовалась:
мужикам горожане должны,
но не в силах признать вины.

Неспособны признать перебора.
Но в последние времена
начинаются перебои.
Вехой же пролегла война…

Покосилось и обносилось,
прохудилось, сжалось село,
и вывозят его на силос,
кто печально, кто весело́,
и, сведя вековые дубравы,
изведя вековые леса,
начинают высаживать браво
ели,
тоненькие, как лоза,
ели,
слабенькие, как слеза.




ГОРОЖАНЕ

Постепенно становится нас все больше,
и все меньше становится деревенских,
и стихают деревенские песни,
заглушенные шлягером или романсом.
Подпол — старинное длинное слово
заменяется кратким: холодильник,
и поет по утрам все снова и снова
городской петух — толстобрюхий будильник.

Постепенно становится нас все больше,
и деревня, заколотив все окна
и повесив пудовый замок на двери,
переселяется в город. Подале
от отчих стен с деревенским погостом
и ждет, чтобы в горсовете ей дали
квартиру со всем городским удобством.

Постепенно становится нас все больше.
Походив три года в большую школу
и набравшись ума, кто сколько может,
бывшие деревенские дети
начинают смеяться над бывшей деревней,
над тем, что когда-то их на рассвете
будил петушок — будильник древний.

Постепенно становится нас все больше.
Бывший сезонник ныне — заочник
гидротехнического института.
Бывший демобилизованный воин
в армии искусство шофера
вплоть до первого класса усвоил
и получает жилплощадь скоро.

Постепенно становится нас все больше,
и стихают деревенские песни,
именуемые ныне фольклором.
Бабушки дольше всех держались,
но и они вопрос решают
и, поимевши ко внукам жалость,
переезжают, переезжают.




ГРЕШНИЦЫ

Какие мы грешницы?
Разве мы грешницы?
Всего прегрешения,
может, на трешницу.
Попробуй на наши гроши
согреши.
Мы даже не перешагнули
порога
порока.
Без денег — ни смысла, ни прока.
И самые помыслы наши греховные —
безгрешные, словно бы лица духовные!
И злобы, что вспыхнет, случалось, у нас,
хватало на академический час.
И лесть, если льстим, до того неуклюжа,
такая любительщина и чепуха,
что не обольщает великого мужа,
в подробностях знающего цену греха.
Какие мы грешницы?
Что вы там брешете!
При наших при книжках при трудовых
мы ангелов святей рядовых!
При наших окладах,
при наших зарплатах
все с белыми крыльями
в чистых заплатах —
мы в рай допускаемся!
Без закавык!




ПРОСТУПАЮЩЕЕ ДЕТСТВО

Просматривается детство
с поры настоящего детства
и до впадения в детство.

Повадки детские эти
видны на любом портрете
за века почти две трети:
робости повадки,
радости повадки,
резкости повадки.

Не гаснут и не тают.
По вечной своей программе
все время словно взлетают
игрушечными шарами.
Покуда Ване Маня
не скажет на смертном ложе:
я умираю, Ваня,
услышав в ответ:
я тоже.




ПАМЯТИ ОДНОГО ВРАГА

Умер враг, который вел огонь
в сторону мою без перестану.
Раньше было сто врагов.
Нынче девяносто девять стало.

Умер враг. Он был других не злее,
и дела мои нехороши.
Я его жалею от души:
сотня — цифра все-таки круглее.

Сколько лет мы были неразлучны!
Он один уходит в ночь теперь.
Без меня ему там будет скучно.
Хлопнула — по сердцу словно — дверь.




СИЛА СЛОВА

Мальчик в поезде
пса пожилого
выдает за щенка небольшого.
Не дает контролеру слова
молвить. Снова и снова
повторяет: это щенок.
Псина же
под гром его доводов
и без дополнительных поводов
уменьшается со всех ног.

Ужаснувшийся силе собственной,
мальчик просит с улыбкой родственной:
увеличивайся, Мурат!
И щеночек
во пса всемогущего,
нелюдимого, мрачного, злющего
увеличиться тотчас рад.

Контролер их обоих взашей,
пса и мальчика,
гонит вон.
Плачет мальчик,
вдруг осознавший,
что за силой
владеет он.




СЕДЫЕ БРОВИ

Покуда грядущее время,
не поспешая, грядет —
когда там оно придет,
когда там оно настанет! —
свою суровую нитку,
жестокую нитку прядет
небезызвестная пряха.
Она никогда не устанет.

Как для царя московского,
а также всея Руси
красавиц всея Руси
спроваживали на смотрины,
старухи всей России,
свезенные на такси,
выбрали эту пряху,
холодную, как осетрина.

Она объективна, как вобла,
и ежели не глуха,
то все же не хочет слушать
и слышать даже вполуха.
Мы падаем, опадаем,
как полова, шелуха,
она же бровью седою
не поведет, старуха.

И даже у самых смелых
спирает дерзостный дух,
когда они вспоминают
бессоннейшими ночами
густые седые брови
высокомерных старух,
густые седые брови
над выцветшими очами.




СОВЕСТЬ

Начинается повесть про совесть.
Это очень старый рассказ.
Временами, едва высовываясь,
совесть глухо упрятана в нас.
Погруженная в наши глубины,
контролирует все бытие.
Что-то вроде гемоглобина.
Трудно с ней, нельзя без нее.
Заглушаем ее алкоголем,
тешем, пилим, рубим и колем,
но она, на распил, на распыл,
на разлом, на разрыв испытана,
брита, стрижена, бита, пытана,
все равно не утратила пыл.




НЕ ЗА СЕБЯ ПРОШУ

За себя никогда никого не просил,
потому что хватило мне сил
за себя не просить никого никогда,
как бы ни угрожала беда.

Но просить за других, унижаться, терпеть,
даже Лазаря петь,
даже Лазаря петь и резину тянуть,
спину гнуть,

спину гнуть и руками слегка разводить,
лишь бы как-нибудь убедить,
убедить тех, кому все равно —
это я научился давно.

И не стыд ощущаю теперь я, а гнев,
если кто-нибудь, оледенев,
не желает мне внять, не желает понять,
начинает пенять.

Но и гнев я надежно в душе удержу,
потому что прошу
за других — не себе и не в пользу свою.
Потому-то и гнев утаю.




* * *

Какие они, кто моложе меня
на тридцать лет, кому двадцать лет,
кто еще не проверил лотерейный билет,
не прикурил от собственного огня!
Кто они, говорящие почти на одном
языке со мною, почти те же святыни
чтящие, но глядящие глазами пустыми
на переворачивающее меня вверх дном.
Спрашиваю — кто вы? Слышу в ответ
имена, фамилии, годы рожденья,
иногда просьбу дать совет,
иногда — мнение (для подтверждения).
Но чаще всего слышу стихи.
Слишком слышанные. Слишком похожие.
Пустяки. А пустяки
не ощущаю дрожью по коже я.
А я не хочу советы давать.
Мне нужно знать, кому сдавать
пост, куда я поставил
сам себя давным-давно,
знать, чье загорится окно,
когда опустится мой ставень.




* * *

Может, этот молодой
поэт, с его лепетом —
там, за далью золотой, —
Пушкин или Лермонтов?

Может, мучает он слух,
терзает рассудок,
потому что есть в нем дух
гениальных шуток?

И хотя в нем смыслу нет,
с грамотешкой худо,
может, молодой поэт
сотворяет чудо?

Нет, не сотворит чудес —
чудес не бывает, —
он блюдет свой интерес,
книжку пробивает.

Поскорей да побыстрей,
без ненужной гордости,
потому что козырей нету,
кроме молодости.




СЛАВА

Местный сумасшедший, раза два
чуть было не сжегший всю деревню,
пел «Катюшу», все ее слова
выводил в каком-то сладком рвеньи.

Выходил и песню выводил,
верно выводил, хотя и слабо,
и когда он мимо проходил,
понимал я, что такое слава.

Солон, сладок, густ ее раствор.
Это — оборот, в язык вошедший.
Это — деревенский сумасшедший,
выходящий с песнею во двор.




ЗНАЕШЬ САМ!

Хорошо найти бы такое «я»,
чтоб отрывисто или браво
приказало мне бы: «Делай, как я!» —
но имело на это право.

Хорошо бы, морду отворотив
от обычных реалий быта,
увидать категорический императив —
звезды те, что в небо вбиты.

Хорошо бы, вдруг глаза отведя
от своих трудов ежедневных,
вдруг найти вожатого и вождя,
даже требовательных и гневных.

Хорошо, что такое «хорошо»
где-нибудь разузнать наверно,
как оно глубоко, высоко, широко —
чтобы не поступать неверно.

Впрочем, что апеллировать к небесам?
Знаешь сам. Знаешь сам. Знаешь сам.
Знаешь сам.




* * *

Не домашний, а фабричный
у квасных патриотов квас.
Умный наш народ, ироничный
не желает слушаться вас.

Он бы что-нибудь выпил другое,
но, поскольку такая жара,
пьет, отмахиваясь рукою,
как от овода и комара.

Здешний, местный, тутошний овод
и национальный комар
произносит свой долгий довод,
ничего не давая умам.

Он доказывает, обрисовывает,
но притом ничего не дает.
А народ все пьет да поплевывает,
все поплевывает да пьет.




ПРОИСХОЖДЕНИЕ

У меня еще дед был учителем русского языка!
В ожидании верных ответов
поднимая указку, что была нелегка,
он учил многих будущих дедов.

Борода его, благоухавшая чистотой,
и повадки, исполненные достоинством и простотой,
и уверенность в том, что Толстой
Лев, конечно
(он меньше ценил Алексея),
больше бога!

Разумное, доброе, вечное сея,
прожил долгую жизнь,
в кресле после уроков заснул навсегда.

От труда до труда
пролегала прямая дорога.

Родословие не пустые слова.
Но вопросов о происхождении я не объеду.
От Толстого происхожу, ото Льва,
через деда.




В РИФМУ

Небьющееся — разлетелось вдрызг,
и нержавейка вся заржавела,
но солнечный
все золотее диск
не только Пушкина,
но и Державина.

Надежнее надежды
и, конечно,
вернее веры
легкие стихи.
Не прочно
все срифмованное —
вечно.
Все, кроме чепухи и шелухи.
Усилье их
без сожаленья зрю.
И снова, снова в рифму говорю.




АЗБУКА И ЛОГИКА

Сказавший «А»
сказать не хочет «Б».
Пришлось.
И вскоре по его судьбе
«В», «Г», «Д», «Е»
стучит скороговорка.
Арбузная
«А» оказалась корка!
Когда он поскользнулся, и упал,
и встал, он не подумал, что пропал.
Он поскользнулся,
но он отряхнулся,
упал, но на ноги немедля встал
и даже думать вовсе перестал
об этом.
Но потом опять споткнулся.

Какие алфавит забрал права!
Но разве азбука всегда права?
Ведь простовата
и элементарна
и виновата
в том, что так бездарно
то логикой, а то самой судьбой
прикидывается пред честным народом.
Назад! И становись самой собой!
Вернись в букварь, туда, откуда родом!

По честной формуле «свобода воли»
свободен, волен я в своей судьбе
и самолично раза три и боле,
«А» сказанув, не выговорил «Б».




БИТЬЕ В ГРУДЬ

Бью себя в грудь — просто для практики
наедине, от людей в стороне.
Здесь, в далеком углу галактики,
это еще пригодится мне.

Без битья в свою же грудь
своими руками себя самого
здесь ни охнуть, ни вздохнуть,
не добьешься ничего.

Не добьешься, пока не добьешь
грудь — и посередке и около.
Волнами расходится дрожь,
словно благовест от колокола.

Я стези своей не таю:
кашляя, от натуги сопя,
бью себя в грудь,
в грудь себя бью,
в грудь бью себя.




* * *

Иду домой с собрания:
окончилось как раз.
Мурлычу то, что ранее
мурлыкалось не раз —

свободы не объявят
и денег не дадут,
надуют и заставят
кричать, что не надут.

Ну что ж, иной заботой
душа давно полна.
Деньгами и свободой
не тешится она.




* * *

Когда ругали мы друг друга,
когда смеялись друг над другом,
достаточные основания
имел любой для беснованья.

В том беснованьи ежечасном
неверен в корне был расчет,
ведь только промолчавший — счастлив,
только простивший
был прощен.




ВМЕСТО НЕКРОЛОГА

Я перед ним не виноват,
и мне его хвалить не надо.

Вот, вяловат и вороват,
цвет кожи будто у нанайца,
вот, непромыт, но напрямик
по лестнице он лезет
славы.

Из миллиона горемык
один остался, уцелел,
оцепенел, оледенел,
окаменел, ополоумел,
но все-таки преодолел:
остался, уцелел, не умер!
Из всей кавалерийской лавы
он только
доскакать сумел.

В России пьют по ста причинам,
но больше все же с горя пьют
и ковыряют перочинным
ножом
души глухую дебрь.

О, справедливый, словно вепрь,
и, словно каторга, счастливый!
О, притворявшийся оливой
и голубем! Ты мудр и зол!
А если небеса низвел
на землю — с тем, чтоб пнуть ногою.

Хотел бы одою другою
тебя почтить. Но не нашел.
О, возвращавшийся из ада
и снова возвращенный в ад!
Я пред тобой не виноват,
и мне тебя хвалить — не надо.




РИТМ

Умирают добрые —
жалко добрых.
Умирают злые —
жалко злых.
Образ затуманенный
и облик
превращается
в пресветлый лик.

Все надежды,
что не оправдал покойник,
выступают в тех чертах спокойных,
ясно всем, что если бы,
да кабы, да поворот судьбы,
да тропа иная,
да среда другая,
или жизнь не такая
была дорогая,
не такая большая
семья была,
или чуть мозгов
поболее было,
то судьба его, бешеная кобыла,
еще долго-долго его бы несла.

А друзья усопшего произносят
речи
и поправки вносят
в эту шалую трепаную судьбу,
и покойник, благостный, как огурчик,
добежавший среди бегущих,
просветленно слушает их в гробу.




* * *

Много псевдонимов у судьбы:
атом, рак, карательные органы
и календари, с которых сорваны
все листочки. Если бы, кабы

рак стал излечимым, атом — мирным,
органы карательные все
крестиком отчеркивали жирным
нарушенья знаков на шоссе,

вслед за тридцать первым декабря
шел не новый год — тридцать второе,
были б мудрецы мы и герои,
жили б очень долго и не зря.

Но до придорожного столба
следующего
все мои усилья,
а затем судьба, судьба, судьба —
с нею же не справлюсь, не осилю,

а какую надпись столб несет,
это несущественно, не в счет.




* * *

Смерть — единственная управа
там, где нет ни морали, ни права:
смерть от рака и смерть от рока,
смерть от грозной руки пророка,
загоняющей кривду в гробы.

Словно жажду утоляешь,
так, случается, благословляешь
беспардонный удар судьбы.

Вроде вовсе не было выхода,
вовсе некуда было идти,
но, оказывается, выгоды
может даже смерть принести,
и, веселый, непокоренный,
в долгой очереди похоронной,
сжав приличный букет цветов,
хоть полсуток стоять готов.




СЛУЧАЙ

Этот случай спланирован в крупных штабах
и продуман — в последствиях и масштабах,
и поэтому дело твое — табак.
Уходи, пока цел.

Этот случай случится, что б ни случилось,
и поэтому не полагайся на милость
добродушной доселе судьбы. Уходи.
Я сказал тебе, что тебя ждет впереди.

Уходи, пока цел.
Забирай все манатки.
Измени свою цель.
Постригайся в монахи.
Сгинь, рассейся, беги, пропади!
Уходи!

Исключений из правила этого нету.
Закатись, как в невидную щелку — монета,
зарасти, как тропа, затеряйся в толпе,
вот и все, что советовать можно тебе.




ПРОФЕССИЯ

Наплевизм и спустярукавство,
весь небось, потому что авось,
не сословие и не каста,
шайка-лейка, вырви да брось.

Шайка-лейка. Лейка-шайка.
Ляп да тяп. Тяп да ляп.
Все легко, потому что шатко,
потому что все на соплях.

То поплачем, то захохочем.
Шансов мало. Едва-едва.
А проскочим? Может, проскочим:
проскочили не раз и не два.




* * *

Голоса не дал Господь
и слова
не хотел давать.
Это все своим трудом,
своим стараньем.
Книги не хотели издавать.
Я их пробивал и протаранил.

Я ведь не жуир, не бонвиван,
не кудесник, не бездельник.
Упражненьем голос развивал.
Тщаньем добывал толику денег.
Даром ничего не брал.
Впрочем — не давали.
Жил, как будто отбывал аврал,
но сравненье подберешь едва ли.




* * *

На русскую землю права мои невелики.
Но русское небо никто у меня не отнимет.
А тучи кочуют, как будто проходят полки.
А каждое облачко приголубит, обнимет.
И если неумолима родимая эта земля,
все роет окопы, могилы глубокие роет,
то русское небо, дождем золотым пыля,
простит и порадует, снова простит и прикроет.
Я приподнимаюсь и по золотому лучу
с холодной земли на горячее небо лечу.




* * *

Арьергардные бои —
все, что нам осталось,
и у каждого — свои,
собственная старость.
Общая у нас черта:
убывают кадры
и подводится черта.
Крышка арьергарду.
Прядь седая у виска:
тучи небо кроют.
Арьергардные войска
молодежь прикроют.
Платим до конца платеж
в том сраженьи тихом.
Арьергарды, молодежь,
вспомянешь ли? лихом?
Лучше лихо помяни
то, что мы избыли.
Помяни и извини:
уж какие были.




САМ ВСТАЕШЬ

Легкое покалыванье совести
на исходе трудового дня
от какой-нибудь кровавой новости,
мало задевающей меня —
словно при китайском врачеваньи,
вроде бы незначащий укол
небольшого чина или званья
в душу загоняет кол.
Словно бы при иглотерапии,
так же, как при ней, точь-в-точь —
вроде бы тебя не торопили,
сам встаешь.
Уходишь в холод, в ночь.




НЕОБХОДИМОСТЬ ГОРЯ

Радость радости не приносила.
Счастье длилось короткий миг.
Только горе — великая сила —
длится дольше столетий самих.
Только горе обширно, как море,
и, как небо над ним, высоко,
и в конце концов только горе
переносится нами легко.
Оглушенный трезвоном счастья,
надоедным его бубенцом,
я задумываюсь все чаще,
что доволен буду концом
этой долгой удачи, ровной,
словно полировка доски,
и началом тоски огромной,
бесконечно большой тоски.




НАДЕЖДЫ

Все уладится, обойдется.
Горе, в общем-то, — не беда,
и в последний момент найдется,
что затеряно навсегда,
и в последний момент, последний,
окончательный, страшный момент
дождик, что ли, посыплет летний,
как предвестие перемен,
или солнышко выйдет, выглянет,
или травка асфальт прорвет,
и почти утопленник — вынырнет,
и почти мертвец — оживет.
Так, с бессмысленностью невежды,
я надеюсь, что надежда
не захочет меня выдавать.
Не решится, а если захочет,
то потом непременно расхочет,
не пойдет меня выдавать.




КРАТКОСРОЧНЫЙ ОТПУСК

Отпуск дал себе на отчаяние,
на скулеж и жалобный вой,
на бессмысленное качание
(руки заломив)
головой.
И опять — за стол. За работу,
чтобы изредка за трудом
время слез и холодного поту
вспоминать со стыдом.
Сомневались, но не усумнились.
Колебались, но в нужный момент
ни отчаянию на милость
и ни страху на сей же предмет
не сдались,
а то, что говорено
было
самому себе,
это временами дозволено,
это не мешает судьбе
гнуть негнущуюся линию,
вышибать во все времена
новым клином старые клинья
и переть
супротив рожна.




ОТЕЧЕСТВО И ОТЧЕСТВО

— По отчеству, — учил Смирнов Василий,—
их распознать возможно без усилий!
— Фамилии сплошные псевдонимы,
а имена — ни охнуть, ни вздохнуть,
и только в отчествах одних хранимы
их подоплека, подлинность и суть.
Действительно: со Слуцкими князьями
делю фамилию, а Годунов —
мой тезка, и, ходите ходуном,
Бориса Слуцкого не уличить в изъяне.
Но отчество — Абрамович. Абрам —
отец, Абрам Наумович, бедняга.
Но он — отец, и отчество, однако,
я, как отечество, не выдам, не отдам.




* * *

Терплю свое терпение
который год,
как пение сольфеджио
девчонкой за стеной.
Девчонка безголосая
горлянку дерет,
и за душу терпение
мое меня берет.
Обзавожусь привычками
и привыкаю к ним,
то предаюсь порокам,
то делаю добро.
Девчонка безголосая
все занята одним:
за гаммой гамму гонит,
как поезда метро.
Усилие, которое
казалось мне бедой,
потом в привычку входит
и входит в обиход.
А я, словно корова —
не страшен мне удой.
Терплю свое терпение
который год.




* * *

Немедленная справедливость!
Закрыть глаза и — воцарится
и ровным светом озарится
равнина быта моего,
блистает серебром, как Рица,
немедленная справедливость,
вокруг расстелется счастливость,
она и больше ничего.
Она, она! Ее законы,
нависшие, словно балконы,
и обязательное счастье,
нависшее, словно обвал.
Неукоснительное счастье,
его законоположенья
пришли немедленно в движенье,
рокочут, как девятый вал.
Закрыл глаза и вдруг представил,
испуганно их открываю,
открою — больше не закрою.
Нет, той страны не нужно мне,
где исключения из правил
не допускаются игрою.
Мне тошно будет, не скрываю,
в той справедливейшей стране.




КРИТЕРИИ

Над нами вечный критерий — небо.
Под нами плавный критерий — река.
А более нам ничего не треба,
не требуется ничего пока.
Убедительнее примера
для подражания не подберу,
чем звезд высокая, высшая мера
и травы, зыблемые на ветру.




ПОЙ, ЖАВОРОНОК

Звон
бубенца иль телефона,
неведомо, откуда он —
далекий звон.
Звук
необычный, небывалый
не дело человечьих рук —
тончайший звук.
Мост
между небом и землею,
от преисподней и до звезд —
стеклянный мост.
Птах
жаворонок, вот он, вот он
с прозрачной песней на устах —
удалый птах.
Вмиг
миры стянувший в крепкий узел
и распевающий для них,
продлись же миг.
Пой,
жаворонок, над полями,
тяни мотивы над тропой.
Немолчно пой.




КАК ПРОЕХАТЬ К ВОЗДУШНОМУ ЗАМКУ

Оказывается, возможно строительство замков воздушных,
просторных и светлых замков, которые лучше душных,
которые лучше людных, толкающихся городов.
А если оно возможно, то я поглядеть готов
воздушные замки с птицами, поющими подо мною,
с доступною синевою, с подручною голубизною,
со стенами, утепленными облачным барахлом,
и с окнами, застекленными небом, а не стеклом.
Звезда — рукой достанешь — в каждой оконной раме!
А улицы между замками, чернеющие вечерами,
краснеющие на рассвете, синеющие днем!
А это низкое небо со всем, что висит на нем:
ракеты междупланетные, минуту назад запущенные,
шарики разноцветные, ребятами упущенные,
луна, которую можно гладить просто рукой,
привинченные звезды — они излучают покой.
А тучи, свежей водою до самого края полные!
А мусор воздушных замков сжигают большие молнии!
А если надо высушить выстиранное белье —
сооружают радугу и вешают на нее!
А как к воздушному замку проехать с нашей улицы?
Для этого целый вечер надо над сказкой сутулиться,
потом погулять немного, потом покрепче заснуть,
и только глаза закроете — тотчас отправитесь в путь.
Никто замо́к не может повесить на этот за́мок.
Там все ворота настежь — для всех. Для лучших самых,
но и для самых средних. Любой туда войдет
и голубую комнату немедля себе найдет.




* * *

Я теперь не прошедшее — давно прошедшее,
не перфектум — плюсквамперфектум.
К моим старым песням,
плюс к вам пропетым
добавляю из будущего пришедшие.
К старым песням сутулым
добавлю футурум,
а футурум стройнее луча или тополя.
К старым песням, которые все марши оттопали,
добавляю свистящие бурями по полю.




* * *

— Как ты смеешь? Как ты можешь? Что ты хочешь? —
Басом тенором баритоном
в шутку всерьез равнодушно
враги друзья своя совесть
вчера сегодня завтра.
Отвечал этому хору:
— Я не могу иначе.


  28 ноября

Александр Блок

1880

На правах рекламы: