Стихи, не вошедшие в книгу ВРЕМЯ

«Снова нас читает Россия…»
«Воссоздать сумею ли, смогу…»
«Руку притянув к бедру потуже…»
Фунт хлеба
Война
Воспоминание о журналисте
Статья 193 УК (воинские преступления)
«Остановился на бегу…»
Мост нищих
Ростовщики
«Определю, едва взгляну…»
«Как залпы оббивают небо…»
В деревне
Парк и музей ЦДСА
«— Дадите пальто без номера?..»
Консультант в городском саду
«Был печальный, а стал печатный…»
«Было стыдно. Есть мне не хотелось…»
«Лакирую действительность…»
«Те стихи, что я написал и забыл…»
Рубикон
Прозаики
Частушки
Лопаты
Идеалисты в тундре
Из нагана
«Дети врагов народа…»
Подлесок
Пересуд («Даже дело Каина и Авеля…»)
«Слишком юный для лагеря…»
Рука
Прощание («Добро и Зло сидят за столом…»)
Дальний Север
Отложенные тайны
«Вопросы, словно в прошлом веке…»
«Идет словесная, но честная…»
«Как лучше жизнь не дожить, а прожить…»
Темпераменты
«Ванька-встанька — самый лучший Ванька…»
«Мы, пациенты, мы, пассажиры…»
«Ведомому неведом…»
«Все-таки стоило кашу заваривать…»
«Значит, можно гнуть. Они согнутся…»
«Активная оборона стариков…»
«Свобода не похожа на красавиц…»
«Справедливость — не приглашают…»
Герой
«Все то, что не додумал гений…»
Памятник Достоевскому
«Место государства в жизни личности…»
«Два года разговоров, слухов…»
«У государства есть закон…»
«Вот что скажут потомки…»
«Трагедии, представленной в провинции…»
Ребенок для очередей
«Усталость проходит за воскресенье…»
«Счастье — это круг. И человек…»
«Всяк по-своему волнуется…»
«Темный, словно сезонник…»
«Я переехал из дома писателей…»
«Словно ворот…»
Домик погоды
«В звуковое кино не верящие…»
«Еврейским хилым детям…»
«Романы из школьной программы…»
Самодвижение искусства
Чердак и подвал
«Я в первый раз увидел МХАТ…»
«Хорошо или плохо…»
«От копеечной свечи Москва сгорела…»
«Уменья нет сослаться на болезнь…»


****************************************************

 

* * *


Снова нас читает Россия,
А не просто листает нас.
Снова ловит взгляды косые
И намеки, глухие подчас.


Потихоньку запели Лазаря,
А теперь все слышнее слышны
Горе госпиталя, горе лагеря
И огромное горе войны.


И неясное, словно движение
Облаков по ночным небесам,
Просыпается к нам уважение,
Обостряется слух к голосам.


И мы снова даем уроки —
Все настойчивей и смелей.
И не стыдно нам брать за строки
По семи и больше рублей.





* * *


Воссоздать сумею ли, смогу
Образ человека на снегу?
Он лежит, обеими руками
Провод,
два конца его схватив,
Собственной судьбой соединив
Пустоту, молчание, разрыв,
Тишину
Между двумя кусками.


Пулемет над головою бьет,
Слабый снег под гимнастеркой тает…
Только он не встанет, не уйдет,
Провода не бросит, не оставит.


Мат старшин идет через него,
И телефонистку соблазняют…
Больше — ничего.
Он лежит.
Он ничего не знает.


Знает! Бьет, что колокол, озноб,
Судорога мучает и корчит.
Снова он застыл, как сноп, как гроб.
Встать не хочет.


Дотерпеть бы! Лишь бы долежать!..
Дотерпел! Дождался! Долежался!
В роты боевой приказ добрался.
Можно умирать — или вставать.




* * *

Руку
притянув
к бедру
потуже,
Я пополз на правой,
на одной.
Было худо.
Было много хуже,
Чем на двух
И чем перед войной.

Был июль. Войне была — неделя.
Что-то вроде: месяц, два…
За спиной разборчиво галдели
Немцы.
Кружилась голова.

Полз, пока рука не отупела.
Встал. Пошел в рост.
Пули маленькое тело.
Мой большой торс.

Пули пели мимо. Не попали.
В яму, в ту, что для меня копали,
Видимо, товарищи упали.




ФУНТ ХЛЕБА

Сколько стоит фунт лиха?
Столько, сколько фунт хлеба,
Если голод бродит тихо
Сзади, спереди, справа, слева.


Лихо не разобьешь на граммы —
Меньше фунта его не бывает —
Лезет в окна, давит рамы,
Словно речка весной, прибывает.


Ели стебли, грызли корни,
Были рады крапиве с калиной.
Кони, славные наши кони,
Нам казались ходячей кониной.


Эти месяцы поражения,
Дни, когда теснили и били,
Нам крестьянское уваженье
К всякой крошке хлеба привили.





ВОЙНА


Безвыигрышная лотерея:
Купи, храни, проверь, порви, —
Жестокая, как Лорелея,
Не признававшая любви.


Все проиграли, все утратили,
Без ног остались и земель.
Наверно, только мы, писатели,
Кой-что приобрели взамен.


Кто — память. Кто — воспоминания.
Кто — нервный смех, кто — чуткий сон.
Кто — просто список поминания
На сто, на пятьдесят персон.
Кто — фабулы.
Кто — просто темы.
Кто — чувство долга и вины
Пред рано умершими,
теми
Невозвращенцами с войны.




ВОСПОМИНАНИЕ О ЖУРНАЛИСТЕ


Короткая — как у газеты — жизнь.
Измятая — как у газеты — смерть.
И легкий труп, как газетный комок.
Вот и все, что я вспомнить мог.




СТАТЬЯ 193 УК (ВОИНСКИЕ ПРЕСТУПЛЕНИЯ)


Спокойней со спокойными, но все же —
Бывало, ждешь и жаждешь гневной дрожи,
Сопротивленья матерьяла ждешь.
Я много дел расследовал, но мало
Встречал сопротивленья матерьяла,
Позиции не помню ни на грош.


Оспаривались факты, но идеи
Одни и те же, видимо, владели
Как мною, так и теми, кто сидел
За столом, но по другую сторону,
Называл автобус черным вороном,
Признаваться в фактах не хотел.


Они сидели, а потом стояли
И падали, но не провозглашали
Свое «Ура!», особое «Ура!».
Я помню их «Ура!» — истошно-выспреннее,
Тоскливое, несчастное, но искреннее.
Так все кричат, когда придет пора.


А если немцы очень допекали,
Мы смертников условно отпускали —
Гранату в руки и — на фронт! вперед!
И санитарные автомобили
Нас вместе в медсанбаты отвозили,
И в общей,
В братской,
Во сырой могиле
Нас хоронил
Один и тот же
Взвод.




* * *


Остановился на бегу.
Наган поправил на боку,
А также две гранаты
Поправил так, как надо.


Казалось, сердце вовсе пас,
Но снова влезло в нужный паз.
Передохнул мгновенье,
А может, полмгновенья.


Теперь до немцев метров сто.
А может, меньше. Ну и что?
Осталось на один бросок,
А пуля, та, что мне в висок
Врагом предназначалась,
Куда-то прочь умчалась.




МОСТ НИЩИХ


Вот он — мост, к базару ведущий,
Загребущий и завидущий,
Руки тянущий, горло дерущий!
Вот он в сорок шестом году.
Снова я через мост иду.
Всюду нищие, всюду убогие.
Обойти их — я не могу.
Беды бедные, язвы многие
Разложили они на снегу.


Вот иду я, голубоглазый,
Непонятно каких кровей.
И ко мне обращаются сразу —
Кто горбатей, а кто кривей —
Все: чернявые и белобрысые,
Даже рыжие, даже лысые —
Все кричат, но кричат по-своему,
На пяти языках кричат:
Подавай, как воин — воину,
Помогай, как солдату — солдат.
Приглядись-ка к моим изъянам!
Осмотри-ка мою беду!
Если русский — подай христианам:
Никогда не давай жиду!
По-татарски орут татары,
По-армянски кричит армянин.
Но еврей, пропыленный и старый,
Не скрывает своих именин.
Он бросает мне прямо в лицо
Взора жадного тяжкий камень.
Он молчит. Он не машет руками,
Он обдергивает пальтецо.
Он узнал. Он признал своего.
Все равно не дам ничего.
Мы проходим — четыре шинели
И четыре пары сапог.
Не за то мы в окопе сидели,
Чтобы кто-нибудь смел и смог
Нарезать беду, как баранину,
И копаться потом в кусках.
А за нами,
словно пораненный,
Мост кричит на пяти языках.




РОСТОВЩИКИ

Все — люди!
Все — человеки!
Нет. Не все.


Пел в кустах усердный соловейко.
Утро было до колен в росе.
Старики лежали на кроватях
Ниже трав и тише вод, —
Убирать их, даже накрывать их
Ни одна соседка не придет.


Восковая неподвижность взгляда.
На стене — нестертая пыльца.


А с кроватью рядом —
Склянки с ядом,
Выпитые до конца.


Пасторскую строгость сюртука
Белизна простынь учетверяла.
Черные старухины шелка
Ликовали над снегом покрывала —
Нелюбимой власти иго сбросив,
Души их стремились в небеса!


Петр-апостол задал им вопросы,
Четкие ответы записал.


Но военный комендант селенья —
Власть повыше ключаря Петра.
По его прямому повеленью
В доме обыск наряжен с утра.


Сундуки вскрывают понятые,
Нарушают благостный уют,
Дутые, чеканные, литые
Золотые заклады достают.


Это возвращаются из плена,
Это покидают стариков
Скромные сокровища смиренных,
Сирые богатства бедняков.


Вся деревня привалила к стеклам
И глядит в окно, как в объектив —
Мутный-мутный,
Потный-потный,
Блеклый, —
Все равно — дыханье затаив.


Перед ней в неслыханном позоре,
Черные от головы до пят,
Черные, как инфузории,
Мертвые ростовщики лежат.





* * *


Определю, едва взгляну:
Росли и выросли в войну.


А если так, чего с них взять?
Конечно, взять с них нечего.
Средь грохота войны кузнечного
Девичьих криков не слыхать.


Былинки на стальном лугу
Растут особенно, по-своему.
Я рассказать еще могу,
Как походя их топчут воины:


За белой булки полкило,
За то, что любит крепко,
За просто так, за понесло
Как половодьем щепку.


Я в черные глаза смотрел
И в серые, и в карие,
А может, просто руки грел
На этой жалкой гари я?


Нет, я не грел холодных рук.
Они у меня горячие.
Я в самом деле верный друг,
И этого не прячу я.


Вам, горьким — всем, горючим — всем,
Вам, робким, кротким, тихим — всем
Я друг надолго, насовсем.





* * *


Как залпы оббивают небо,
Так водка обжигает нёбо,
А звезды сыплются из глаз,
Как будто падают из тучи,
А гром, гремучий и летучий,
Звучит по-матерну меж нас.


Ревет на пианоле полька.
Идет четвертый день попойка.
А почему четвертый день?
За каждый трезвый год военный
Мы сутки держим кубок пенный.
Вот почему нам пить не лень.


Мы пьем. А немцы — пусть заплатят.
Пускай устроят и наладят
Все, что разбито, снесено.
Пусть взорванное строят снова.
Четвертый день без останова
За их труды мы пьем вино.


Еще мы пьем за жен законных,
Что ходят в юбочках суконных
Старошинельного сукна.
Их мы оденем и обуем
И мировой пожар раздуем,
Чтобы на горе всем буржуям
Согрелась у огня жена.


За нашу горькую победу
Мы пьем с утра и до обеда
И снова — до рассвета — пьем.
Она ждала нас, как солдатка,
Нам горько, но и ей не сладко.
Ну, выпили?
Ну — спать пойдем…





В ДЕРЕВНЕ


Очередь стоит у сельской почты —
Длинная — без краю и межей.
Это — бабы получают то, что
За убитых следует мужей.


Вот она взяла, что ей положено.
Сунула за пазуху, пошла.
Перед нею дымными порошами
Стелется земля — белым-бела.


Одинокая, словно труба
На подворье, что дотла сгорело,
Руки отвердели от труда,
Голодуха изнурила тело.


Что же ты, солдатская вдова,
Мать солдата и сестра солдата, —
Что ты шепчешь? Может быть,
слова,
Что ему шептала ты когда-то?





ПАРК И МУЗЕЙ ЦДСА


Из парка вытащена вся война
В хранилища соседнего музея,
И я сижу на солнышке, глазея
На мирные, как в детстве, времена.


Как в детстве — так и в парке — нет мужчин,
А только бабы, женщины и дамы,
Которые и ходят здесь годами,
На что в музее множество причин.


Их спутники, мужья и женихи,
Фамилии тех спутников и лица
Не могут быть записаны в стихи —
Музей их раньше внес в свои таблицы.


А столбики бесстрастных диаграмм
Столбцов стиха — точнее и умнее.
Ни горечи, ни гордости музея
Я никогда стихом не передам.





* * *


— Дадите пальто без номера?
Где-то забыл, по-видимому.
Или не взял, по-видимому,
Давайте, пока не выдали.
Давайте, покуда кто-нибудь
Мой номер еще не нашел.
Ищи потом его где-нибудь:
Схватил, надел и ушел.


— Какое ваше пальто?
Это? Вот это?
То?


— Да нет! Все это — пижонство —
Велюр! Коверкот! Шевиот!
Мое пальто — полужесткое,
Десятый годок живет!


— А цвет какой?
— Цвету медного.
— Сукно, какое сукно?
— Шинельное, полубессмертное,
Такое сукно оно…


— Не эта ли ваша шинель?
Вот та, что висит на стене?


— Да что вы на самом деле?
Ведь я лейтенантом был.
Солдатские эти шинели —
Ни в жизнь! никогда! — не носил.
Моя шинель офицерского
Покроя.
Сукна — венгерского,
Кофейного цвета сукна.
Такая шинель она!


— Эх, с пьяным не житье!
Хватайте ваше тряпье!





КОНСУЛЬТАНТ В ГОРОДСКОМ САДУ


Я, великого только чающий,
Думал я ли, что так паду:
На вопросы людей отвечающий
Консультант в городском саду.


У меня небольшой оклад,
Стол квадратный, стул соломенный.
Я какой-то тихий, сломанный,
Странный,
как в саду говорят.


Каждый день с четырех часов,
Если дождь не дождит над парком,
Подвергаюсь всеобщим нападкам
И кружусь в кругу голосов.


Отвечаю. И не за то,
А на то,
по теории, практике,
Вдоль отечества и по галактике
Знаю то, что не знал никто.


Отвечаю, но только не
За себя. Но без отчаяния.
Даже быть или нет войне —
Отвечаю.


Здесь не спросят по пустякам,
Но нужны бытовые сведения.
Каждый мой ответ, как стакан,
До краев доходит всеведения.


Может быть,
Консультантом быть
Хорошо и совсем необидно.
Если в мире вопросов обилие,
Это надо как-то избыть.





* * *


Был печальный, а стал печатный
Стих.
Я строчку к нему приписал.
Я его от цензуры спасал.


Был хороший, а стал отличный
Стих.
Я выбросил только слог.
Большим жертвовать я не смог.


НЕ — две буквы. Даже не слово.
НЕ — я снял. И все готово.
Зачеркнешь, а потом клянешь


Всех создателей алфавита.
А потом живешь деловито,
Сыто, мыто, дуто живешь.





* * *


Было стыдно. Есть мне не хотелось.
Мне хотелось спать и умереть.
Или взять резинку и стереть
Все, что написалось и напелось.
Вырвать этот лист,
Скомкать, сжечь, на пепле потоптаться.
Растереть ногою слизь.
Не засчитываться, не считаться.
Мне хотелось взять билет
Долгий. Не на самолет. На поезд…
И героем в двадцать лет
Сызнова ворваться в повесть.
Я ложился на диван,
Вдавливался в пружины —
Обещанья твердого режима
Сам себе торжественно давал:
Буду делать это, но не то,
Буду то писать, не это, —
А потом под ливень без пальто
Выходил, как следует поэту.
И старался сразу смыть, смыть, смыть
Все, что может мучить и томить.





* * *


Лакирую действительность —
Исправляю стихи.
Перечесть — удивительно —
И смирны и тихи.
И не только покорны
Всем законам страны —
Соответствуют норме!
Расписанью верны!


Чтобы с черного хода
Их пустили в печать,
Мне за правдой охоту
Поручили начать.
Чтоб дорога прямая
Привела их к рублю,
Я им руки ломаю,
Я им ноги рублю,
Выдаю с головою,
Лакирую и лгу…


Все же кое-что скрою,
Кое-что сберегу.
Самых сильных и бравых
Никому не отдам.


Я еще без поправок
Эту книгу издам!





* * *


Те стихи, что я написал и забыл
И сжег перед тем, как забыть —
Не хватило б резцов, недостало б зубил,
Чтобы их сковырнуть или сбить.


Те стихи, что по радио я прокричал
И в газете опубликовал —
Лучше я бы их, так сказать, промолчал,
Я не сталь, а бумагу ковал.


Ничего! Я покуда хожу и дышу.
Я еще настоящее напишу.





РУБИКОН


Нас было десять поэтов,
Не уважавших друг друга,
Но жавших друг другу руки.


Мы были в командировке
В Италии. Нас таскали
По Умбрии и Тоскане


На митинги и приемы.
В унылой спешке банкетов
Мы жили — десять поэтов.


А я был всех моложе
И долго жил за границей
И знал, где что хранится,


В котором городе — площадь,
И башня в которой Пизе,
А также в которой мызе


Отсиживался Гарибальди,
И где какая картина,
И то, что Нерон — скотина.


Старинная тарахтелка —
Автобус, возивший группу,
Но гиды веско и грубо


И безапелляционно
Кричали термины славы.
Так было до Рубикона.


А Рубикон — речонка
С довольно шатким мосточком.
— Ну что ж, перейдем пешочком,


Как некогда Юлий Цезарь,—
Сказал я своим коллегам,
От спеси и пота — пегим.


Оставили машину,
Шестипудовое брюхо
Прокофьев вытряхнул глухо,


И любопытный Мартынов,
Пошире глаза раздвинув,
Присматривался к Рубикону,


И грустный, сонный Твардовский
Унылую думу думал,
Что вот Рубикон — таковский,


А все-таки много лучше
Москва-река или Припять
И очень хочется выпить,


И жадное любопытство
Лучилось из глаз Смирнова,
Что вот они снова, снова


Ведут разговор о власти,
Что цезарей и сенаты
Теперь вспоминать не надо.


А Рубикон струился,
Как в первом до Р. X. веке,
Журча, как соловейка.


И вот, вспоминая каждый
Про личные рубиконы,
Про преступленья закона,


Ритмические нарушения,
Внезапные находки
И правды обнаруженье,


Мы перешли речонку,
Что бормотала кротко
И в то же время звонко.


Да, мы перешли речонку.





ПРОЗАИКИ

Артему Веселому, Исааку Бабелю, Ивану Катаеву, Александру Лебеденко

Когда русская проза пошла в лагеря —
В землекопы,
А кто половчей — в лекаря,
В дровосеки, а кто потолковей — в актеры,
В парикмахеры
Или в шоферы, —
Вы немедля забыли свое ремесло:
Прозой разве утешишься в горе?
Словно утлые щепки,
Вас влекло и несло,
Вас качало поэзии море.


По утрам, до поверки, смирны и тихи,
Вы на нарах слагали стихи.
От бескормиц, как палки, тощи и сухи,
Вы на марше творили стихи.
Из любой чепухи
Вы лепили стихи.


Весь барак, как дурак, бормотал, подбирал
Рифму к рифме и строчку к строке.
То начальство стихом до костей пробирал,
То стремился излиться в тоске.


Ямб рождался из мерного боя лопат,
Словно уголь он в шахтах копался,
Точно так же на фронте из шага солдат
Он рождался и в строфы слагался.


А хорей вам за пайку заказывал вор,
Чтобы песня была потягучей,
Чтобы длинной была, как ночной разговор,
Как Печора и Лена — текучей.


А поэты вам в этом помочь не могли,
Потому что поэты до шахт не дошли.





ЧАСТУШКИ


Частушки Северной области —
Суровые,
как сама
В Северной этой области
Бушующая зима.


Частушки-коротушки
Веселые девки поют,
А бьют они —
словно пушки
Большого калибра бьют.


Они палача и паяца
Били всегда наповал.
Сталин частушек —
боялся.
Ежов за них —
убивал.




ЛОПАТЫ

На рассвете с утра пораньше
По сигналу пустеют нары.
Потолкавшись возле параши,
На работу идут коммунары.


Основатели этой державы,
Революции слава и совесть —
На работу!
С лопатою ржавой.
Ничего! Им лопата не новость.


Землекопами некогда были.
А потом — комиссарами стали.
А потом их сюда посадили
И лопаты корявые дали.


Преобразовавшие землю
Снова
Тычут
Лопатой
В планету
И довольны, что вылезла зелень,
Знаменуя полярное лето.





ИДЕАЛИСТЫ В ТУНДРЕ


Философов высылали
Вагонами, эшелонами,
А после их поселяли
Между лесами зелеными,
А после ими чернили
Тундру — белы снега,
А после их заметала
Тундра, а также — пурга.


Философы — идеалисты:
Туберкулез, пенсне,—
Но как перспективы мглисты,
Не различишь, как во сне.
Томисты, гегельянцы,
Платоники и т. д.,
А рядом — преторианцы
С наганами и тэтэ.


Былая жизнь, как чарка,
Выпитая до дна.
А рядом — вышка, овчарка.
А смерть — у всех одна.
Приготовлением к гибели
Жизнь
кто-то из них назвал.
Эту мысль не выбили
Из них
барак и подвал.


Не выбили — подтвердили:
Назвавший был не дурак.
Философы осветили
Густой заполярный мрак.
Они были мыслью тундры.
От голоданья легки,
Величественные, как туры,
Небритые, как босяки,
Торжественные, как монахи,
Плоские, как блины,
Но триумфальны, как арки
В Париже
до войны.





ИЗ НАГАНА


В то время револьверы были разрешены.
Революционеры хранили свои револьверы
В стальных казенных сейфах,
Поставленных у стены,
Хранили, пока не теряли
Любви, надежды и веры.


Потом, подсчитав на бумаге
Или прикинув в уме
Возможности, перспективы
И подведя итоги,
Они с одного удара делали резюме,
Протягивали ноги.


Пока оседало тело,
Воспаряла душа
И, сделав свое дело,
Пробивалась дальше —
Совсем не так, как в жизни,
Ни капельки не спеша,
И точно так же, как в жизни, —
Без никоторой фальши.





* * *


Дети врагов народа —
Дочери, сыновья,
Остаточная порода,
Щепки того дровья,
Что вспыхнуло и сгорело
В тридцать седьмом году,
Нынче снова без дела
С вами день проведу.


Длинные разговоры
Будут происходить.
Многие приговоры
Надобно обсудить.
Не обсудить, а вспомнить
Бедствия и людей.
Надо как-то заполнить
Этот бескрайний день.


Пасмурная природа.
Птицы на юг летят.
Дети врагов народа
В детство свое глядят.
Где оно, детство, где оно?
Не разглядеть ничего.
Сделано дело, сделано.
Не переделать его.





ПОДЛЕСОК


Настоящего леса не знал, не застал:
Я, мальчишкой, в московских газетах читал,
Как его вырубали под корень.
Удивляло меня, поражало
тогда,
До чего он покорен.
Тихо падал, а как величаво шумел!
Разобраться я в этом тогда не сумел.


Между тем проходили года, не спеша.
Пересаженный в тундру подлесок
Вылезал из-под снега, тихонько дыша,
Тяжело.
Весь в рубцах и порезах.


Я о русской истории от сыновей
Узнавал — из рассказов печальных:
Где какого отца посушил суховей,
Где который отец был начальник.
Я часами, не перебивая, внимал,
Кто кого назначал, и судил, и снимал.


Начинались истории эти в Кремле,
А кончались в Нарыме, на Новой Земле.


Года два или больше выслушивал я
То, что мне излагали и сказывали
Невеселые дочери и сыновья,
Землекопы по квалификации.


И решил я в ту пору, что есть доброта,
Что имеется совесть и жалость,
И не виделось более мне ни черта,
Ничего мне не воображалось.





ПЕРЕСУД


Даже дело Каина и Авеля
В новом освещении представили,
А какая давность там была!
А какие силы там замешаны!
Перемеряны и перевзвешены,
Пересматриваются все дела.


Вроде было шито, было крыто,
Но решения палеолита,
Приговоры Книги Бытия
В новую эпоху неолита
Ворошит молоденький судья.


Оказалось, человечности
Родственно понятье бесконечности.
Нету окончательных концов.
Не бывает!
А кого решают —
В новом поколении воскрешают.
Воскрешают сыновья отцов.





* * *


Слишком юный для лагеря, слишком старый
для счастья:
Восемнадцать мне было в 37-м.
Этот 37-й вспоминаю все чаще.


Я серьезные книги читал про Конвент.
Якобинцы и всяческие жирондисты
Помогали нащупывать верный ответ.


Сладок запах истории — теплый, густой,
Дымный запах, настойчивый запах, кровавый,
Но веселый и бравый, как солдатский постой.


Мне казалось, касалось совсем не меня
То, что рядом со мною происходило,
То, что год этот к памяти так пригвоздило.


Я конспекты писал, в общежитии жил.
Я в трамваях теснился, в столовых питался.
Я не сгинул тогда, почему-то остался.


Поздно ночью без стука вошли и в глаза
Потайным фонарем всем студентам светили,
Всем светили и после соседа схватили.


А назавтра опять я конспекты писал,
Винегрет покупал, киселем запивал
И домой возвращался в набитом трамвае,


И серьезные книги читал про Конвент,
И в газетах отыскивал скрытые смыслы,
Постепенно нащупывал верный ответ.





РУКА


Студенты жили в комнате, похожей
На блин,
но именуемой «Луной».
А в это время, словно дрожь по коже,
По городу ходил тридцать седьмой.


В кино ходили, лекции записывали
И наслаждались бытом и трудом,
А рядышком имущество описывали
И поздней ночью вламывались в дом.


Я изучал древнейшие истории,
Столетия меча или огня
И наблюдал события, которые
Шли, словно дрожь по коже, вдоль меня.


«Луна» спала. Все девять черных коек,
Стоявших по окружности стены.
Все девять коек, у одной из коих
Дела и миги были сочтены.


И вот вошел Доценко — комендант,
А за Доценко — двое неизвестных.
Вот этих самых — малых честных —
Мы поняли немедля по мордам.


Свет не зажгли. Светили фонарем.
Фонариком ручным, довольно бледным.
Всем девяти светили в лица, бедным.


Я спал на третьей, слева от дверей,
А на четвертой слева — англичанин.
Студент, известный вежливым молчаньем
И — нацией. Не русский, не еврей,
Не белорус. Единственный британец.
Мы были все уверены — за ним.


И вот фонарик совершил свой танец.
И вот мы услыхали: «Гражданин».
Но больше мне запомнилась — рука.
На спинку койки ею опирался
Тот, что над англичанином старался.


От мышц натренированных крепка,
Бессовестная, круглая и белая.


Как лунный луч на той руке играл,
Пока по койкам мы лежали, бедные,
И англичанин вещи собирал.





ПРОЩАНИЕ


Добро и Зло сидят за столом.
Добро уходит, и Зло встает.
(Мне кажется, я получил талон
На яблоко, что познанье дает.)


Добро надевает мятый картуз.
Фуражка форменная на Зле.
(Мне кажется, с плеч моих сняли груз
И нет неясности на всей земле.)


Я слышу, как громко глаголет Зло:
— На этот раз тебе повезло. —
И руку протягивает Добру
И слышит в ответ: — Не беру.


Зло не разжимает сведенных губ.
Добро разевает дырявый рот,
Где сломанный зуб и выбитый зуб,
Руина зубов встает.


Оно разевает рот и потом
Улыбается этим ртом.
И счастье охватывает меня:
Я дожил до этого дня.





ДАЛЬНИЙ СЕВЕР


Из поселка выскоблили лагерное.
Проволоку сняли. Унесли.
Жизнь обыкновенную и правильную,
Как проводку, провели.


Подключили городок к свободе,
Выключенной много лет назад,
К зауряд-работе и к заботе
Без обид, мучений и надсад.


Кошки завелись в полярном городе.
Разбирают по домам котят.
Битые, колоченые, поротые
Вспоминать плохое не хотят.


Только ежели сверх нормы выпьют
И притом в кругу друзей —
Вспомнят сразу, словно пробку выбьют
Из бутылки с памятью своей.





ОТЛОЖЕННЫЕ ТАЙНЫ


Прячет история в воду концы.
Спрячут, укроют и тихо ликуют.
Но то, что спрятали в воду отцы,
Дети выуживают и публикуют.


Опыт истории ей показал:
Прячешь — не прячешь,
Топишь — не топишь,
Кто бы об этом ни приказал,
Тайну не замедляешь — торопишь.


Годы проходят, быстрые годы,
Медленные проплывают года —
Тайны выводят на чистую воду,
Мутная их не укрыла вода.


И не в законы уже,
А в декреты,
Криком кричащие с каждой стены,
Тайны отложенные
И секреты
Скрытые
Превратиться должны.





* * *


Вопросы, словно в прошлом веке.
Вопросы — точно те же.
Кто виноват, как быть, что делать,—
Звучит сейчас не реже,
Чем в девятнадцатом столетьи,
Полузабытом, давнем,
Засыпанном пургой событий,
Как Дальний Север, дальнем.


И снова юный Чернышевский
И современный Герцен
Горят свободною душою,
Пылают добрым сердцем.


Метро привозит Огарева
На горы Воробьевы.
Но та же, слышанная, клятва
Звучит сегодня снова.


И слово старое: «Свобода»,
И древний лозунг: «Воля» —
Волнуют каждого, любого,
Как прежде и — поболе.





* * *


Идет словесная, но честная
Голосовая крикодрака,
И все ругательства известные
Звучат под крышею барака.


И доводы жужжат, как оводы,
И аграманты аргументов
Сияют по любому поводу
В грязи особенно заметно.





* * *


Как лучше жизнь не дожить,
а прожить
Мытому, катаному, битому,
Перебитому, но до конца не добитому,
Какому богу ему служить?
То ли ему уехать в Крым,
Снять веранду у Черного моря
И смыть волною старое горе,
Разморозить душевный Нарым?
То ли ему купить стопу
Бумаги, годной под машинку,
И все преступления и ошибки
Кидать в обидчиков злую толпу?
То ли просто вставать в шесть,
Бросаться к ящику: почта есть?
А если не принесли газету,
Ругать советскую власть за это.
Но люди — на счастье и на беду —
Сохраняются на холоду.
Но люди, уставшие, словно рельсы,
По которым весь мир паровозы прогнал,
Принимают добра любой сигнал.
Большие костры, у которых грелись
Души
в семнадцатом году,
Взметаются из-под пепла все чаще:
Горят!
Советским людям — на счастье,
Неправде и недобру — на беду.





ТЕМПЕРАМЕНТЫ


Один — укажет на резон,
Другой — полезет на рожон.
Один попросит на прокорм,
Другой — наперекор.
А кто-то уговаривал: идите по домам!
В застенке разговаривал, на дыбу подымал.


Характер, темперамент,
Короче говоря,
Ходили с топорами
На бога и царя.
Ослушники и по́слушники,
Прислужники, холопы
У сытости, у пошлости, у бар или Европы,
Мятежник и кромешник, опричник, палач.


И все — в одном народе.
Не разберешь, хоть плачь.





* * *


Ванька-встанька — самый лучший Ванька.
Все другие ваньки залегли,
Но отечество прикажет: встань-ка!
Ванька-встанька поднялся с земли.


Потому ли, что пустые головы
Много легче кверху задирать,
То ли от фундамента тяжелого —
Это очень трудно разобрать.


Только — чуть отечество прикажет —
Ванька отряхнется и стоит.
Ежели отчизна промолчит,
Ванька тоже все-таки не ляжет.





* * *


Мы, пациенты, мы, пассажиры.
Мы — управляемые единицы.
Нам — не до жиру, были бы живы.


Все-таки как мы сейчас живем?
Мы, налогоплательщики, мы, вкладчики,
Бывшие подписчики на заем?


Слушатели, зрители, читатели,
Все-таки чего мы хотим?
За что голосуем мы, избиратели?


Для нас, для запаса первой очереди,
В чем он, где он, жизни смысл?
А также для запаса второй очереди?


Мы, которые служим срочную,
Мы, которые пьем столичную,
Что для нас главное, важное, прочное?


Где наше дело? В чем наша честь?
Наша, так сказать, сверхзадача?
План — есть. А совесть? — есть!
Значит, будет и большая удача.





* * *


Ведомому неведом
Ведущего азарт:
Бредет лениво следом.
Дожди глаза слезят.


В уме вопрос ютится,
Живет вопрос жильцом:
Чего он суетится?
Торопится куда?


Ведущий обеспечит
Обед или ночлег,
И хворого излечит,
И табаку — на всех.


Ведомый лениво
Ест, пьет, спит.
Ведущий пашет ниву.
Ведомый глушит спирт.


Ведущий отвечает.
Ведомый — ни за что.
Ведущий получает
Свой доппаек за то:


Коровье масло — 40 грамм
И папиросы — 20 грамм,
Консервы в банках — 20 грамм,
Все это ежедневно,
А также пулю — 9 грамм —
Однажды в жизни.





* * *


Все-таки стоило кашу заваривать —
Так поступать и так разговаривать,
Так наступать и так отступать:
С гордостью этакою выступать.


Эта осанка и эта надменность —
Необходимость и непременность.


Давим фасон (как в былые года).
Стиль (современное слово) показываем.
Честь (кому надо) всегда оказываем.
Кому же не надо — лишь иногда.





* * *


Значит, можно гнуть. Они согнутся.
Значит, можно гнать. Они — уйдут.
Как от гнуса, можно отмахнуться,
Зная, что по шее — не дадут.


Значит, если взяться так, как следует,
Вот что неминуемо последует:
Можно всех их одолеть и сдюжить,
Если только силы поднатужить,
Можно всех в бараний рог скрутить,
Только бы с пути не своротить.


Понято и к исполненью принято,
Включено в инструкцию и стих,
И играет силушка по жилушкам,
Напрягая, как веревки, их.





* * *


Активная оборона стариков,
Вылазка, а если можно — наступление,
Старых умников и старых дураков
Речи, заявления, выступления.


Может быть, последний в жизни раз
Это поколение давало
Бой за право врак или прикрас,
Чтобы все пребыло, как бывало.


На ходу играя кадыками,
Кулачонки слабые сжимая,
То они кричали, то вздыхали,
Жалуясь железно и жеманно.


Это ведь не всякому дается
Наблюдать, взирать:
Умирая, не сдается
И кричит рать.





* * *


Свобода не похожа на красавиц,
Которые,
земли едва касаясь,
Проходят демонстраций впереди.
С ней жизнь прожить —
Не площадь перейти.


Свобода немила, немолода,
Несчастна, несчастлива и скорее
Напоминает грязного жида,
Походит на угрюмого еврея,


Который правду вычитал из книг
И на плечах, от перхоти блестящих,
Уныло людям эту правду тащит
И благодарности не ждет от них.





* * *


Справедливость — не приглашают.
И не звуки приветных речей —
Всю дорогу ее оглашают
Крики
попранных палачей.


Справедливость — не постепенно
Доползет до тебя и меня.
На губах ее — белая пена
Грудью
рвущего ленту
коня.





ГЕРОЙ


Отвоевался, отшутился,
Отпраздновал, отговорил.
В короткий некролог вместился
Весь список дел, что он творил.


Любил рубашки голубые,
Застольный треп и славы дым,
И женщины почти любые
Напропалую шли за ним.


Напропалую, наудачу,
Навылет жил, орлом и львом,
Но ставил равные задачи
Себе — с Толстым, при этом — с Львом.


Был солнцем маленькой планеты,
Где все не пашут и не жнут,
Где все — прозаики, поэты
И критики —
бумагу мнут.


Хитро, толково, мудро правил,
Судил, рядил, карал, марал
И в чем-то Сталину был равен,
Хмельного флота адмирал,


Хмельного войска полководец,
В колхозе пьяном — бригадир.
И клял и чтил его народец,
Которым он руководил.


Но право живота и смерти
Выходит боком нам порой.
Теперь попробуйте измерьте,
Герой ли этот мой герой?





* * *


Все то, что не додумал гений,
Все то, пророк ошибся в чем,
Искупят десять поколений,
Оплатят кровью и трудом.


Так пусть цари и полководцы,
Князей и королей парад
Руководят не как придется, —
Как следует — руководят.


А ежели они не будут —
Так их осудят и забудут.


Я помню осень на Балканах,
Когда рассерженный народ
Валил в канавы, словно пьяных,
Весь мраморно-гранитный сброд.


Своих фельдмаршалов надменных,
Своих бездарных королей,
Жестоких и высокомерных,
Хотел он свергнуть поскорей.


Свистала в воздухе веревка,
Бросалась на чугун петля,
И тракторист с большой сноровкой
Валил в канаву короля.


А с каждым сбитым монументом,
Валявшимся у площадей,
Все больше становилось места
Для нас — живых. Для нас — людей.


«Ура! Ура!» — толпа кричала.
Под это самое «ура!»
Жизнь начиналася сначала
И песня старая звучала
Так, будто сложена вчера:


«Никто не даст нам избавленья,
Ни бог, ни царь и ни герой.
Добьемся мы освобожденья
Своею собственной рукой».





ПАМЯТНИК ДОСТОЕВСКОМУ


Как искусство ни упирается,
Жизнь, что кровь, выступает из пор.
Революция не собирается
С Достоевским рвать договор.
Революция не решается,
Хоть отчаянно нарушается
Достоевским тот договор.


Революция
это зеркало,
Что ее искривляло, коверкало,
Не желает отнюдь разбить.
Не решает точно и веско,
Как же ей поступить с Достоевским,
Как же ей с Достоевским быть.


Из последних, из сбереженных
На какой-нибудь черный момент —
Чемпионов всех нерешенных,
Но проклятых
вопросов срочных,
Из гранитов особо прочных
Воздвигается монумент.


Мы ведь нивы его колосья.
Мы ведь речи его слога.
Голоса его многоголосья
И зимы его мы — пурга.


А желает или не хочет,
Проклянет ли, благословит —
Капля времени камень точит.
Так что пусть монумент стоит.





* * *


Место государства в жизни личности
Уменьшается до неприличности.
Люди не хотят читать газеты.
Им хватает слушать анекдоты.
Предыдущая эпоха, где ты?
Современник, кто ты,
кто ты?
Нужно все же знать, куда ты денешь
Лишние — в неделю — два часа,
Лишних сто рублей зарплатных денег,
За кого подашь ты голоса.
Впрочем,
голос нынче значит
Просто голос.
Им поют и плачут,
Шепчут, и смеются, и грустят,
А голосовать им
не хотят.





* * *



Два года разговоров, слухов,
Растущих, словно снежный ком.
А жизнь — упрямая старуха —
Идет по-прежнему — пешком.


Она не хочет торопиться
И медленно спешит вперед,
Нет-нет — нагнется за тряпицей
И пуговицу подберет.


А то присядет у дороги
И безо всяческих прикрас
В грязи все той же моет ноги,
В которой мыла столько раз.


Она усмешкою встречает
Предъявленные ей права
И ни за что не отвечает —
Одна, одна во всем права.


Итак, все ясно. Все понятно:
Идет старушка с посошком
И с солнышка выводит пятна
Шестирублевым порошком.


Что, шапку перед нею скинуть?
Иль палкою по шее двинуть?
Мол, медленно спешишь, карга!
Искать в ней друга иль врага?


Не знаю. Знаю то, что вижу,
А то, что вижу — говорю:
Старуха,
всех старух не выше,
Идет пешком
по ноябрю.





* * *


У государства есть закон,
Который гражданам знаком.
У антигосударства —
Не знает правил паства.


Держава, подданных держа,
Диктует им порядки.
Но нет чернил у мятежа,
У бунта нет тетрадки.


Когда берет бумагу бунт,
Когда перо хватает,
Уже одет он и обут
И юношей питает,


Отраду старцам подает,
Уже чеканит гривны,
Бунтарских песен не поет,
Предпочитает гимны.


Остыв, как старая звезда,
Он вышел на орбиту
Во имя быта и труда
И в честь труда и быта.





* * *


Вот что скажут потомки:
Славные люди — подонки,
Пиво пили подолгу
И не доносили по долгу.


Добрые люди — мещане,
Жить никому не мешали,
Газет почти не читали,
Побед совсем не считали.


В темном двадцатом веке
С четкой вывеской «Сталин»
Совесть была в человеке,
Если пьяницей стал он.


Взгляда липкая потность,
Пальцев потная липкость
Не означают подлость,
Но означают лихость.


А мы, хорошие люди,
Мы — нехорошие люди.





* * *


Трагедии, представленной в провинции,
До центра затруднительно дойти.
Какие рвы и ямы на пути!
Когда еще добьешься до правительства!


Комедия, идущая в Москве
(Особенно с трагическим акцентом),
Поднимет шум! Не разобрать доцентам!
Не перемолвить вракам и молве!


Провинция, периферия, тыл,
Который как замерз, так не оттаял,
Где до сих пор еще не умер Сталин.
Нет, умер! Но доселе не остыл.





РЕБЕНОК ДЛЯ ОЧЕРЕДЕЙ


Ребенок для очередей,
Которого берут взаймы
У обязательных людей,
Живущих там же, где и мы:
Один малыш на целый дом!


Он поднимается чуть свет,
Но управляется с трудом.


Зато у нас любой сосед,
Тот, что за сахаром идет,
И тот, что за крупой стоит,
Ребеночка с собой берет
И в очереди говорит:


— Простите, извините нас,
Я рад стоять хоть целый час,
Да вот малыш, сыночек мой.
Ребенку хочется домой.


Как будто некий чародей
Тебя измазал с детства лжой,
Ребенок для очередей —
Ты одинаково чужой
Для всех, кто говорит: он — мой.


Ребенок для очередей
В перелицованном пальто,
Ты самый честный из людей!
Ты не ответишь ни за что!





* * *


Усталость проходит за воскресенье,
Только не вся. Кусок остается.
Он проходит за летний отпуск.
Только не весь. Остается кусочек.
Старость шьет из этих кусочков
Большое лоскутное одеяло,
Которое светит, но не греет.


Скорее рано, чем поздно, придется
Закутаться в него с головою.
Уволиться, как говорится, вчистую.
Без пенсии, но с деревянным мундиром.
Уехать верхом на двух лопатах
В общеизвестный дом инвалидов,
Стоящий, вернее сказать, лежащий
Ровно в метре от беспокойства,
От утомления, труда, заботы
И всяких прочих синонимов жизни.





* * *


Счастье — это круг. И человек
Медленно, как часовая стрелка,
Движется к концу, то есть к началу,
Движется по кругу, то есть в детство,
В розовую лысину младенца,
В резвую дошкольную проворность,
В доброту, веселость, даже глупость.


А несчастье — это острый угол.
Часовая стрелка — стоп на месте!
А минутная — спеши сомкнуться,
Загоняя человека в угол.


Вместо поздней лысины несчастье
Выбирает ранние седины
И тихонько ковыряет дырки
В поясе — одну, другую,
Третью, ничего не ожидая,
Зная все.
Несчастье — это знанье.





* * *


Всяк по-своему волнуется —
Кто смеется, кто рыдает,
Кто же просто прет по улице —
Правила не соблюдает.


Без причины уважительной
Не нарушит грозных правил
Этот бледный и решительный,
Тот, что шаг ко мне направил.


Бесталанный, неприкаянный,
Если он свистка не слышит,
Видимо, не до свистка ему:
Слишком учащенно дышит.


Надо чутким быть, внимательным
К эдаким разиням бедным:
Не обидеть словом матерным,
Взглядом не задеть заметным.





* * *


Темный, словно сезонник,
Безрукий, как интеллигент,
Между трех сосенок
Проходу ему нет.


Безрукий, неприспособленный,
Никчемный, негодный,
По́том — не просо́ленный,
Гордостью не гордый.


Книжечек — неудачных
Неторопливый кропатель,
Ах ты, неудачник,
Рыжий, конопатый.


Ах ты, никудышник,
Недотепа, тюха.
Общий, закадычный,
Что-то вроде друга.


Ах ты, заседатель
На каждом заседанья,
Тихий посетитель,
Галочка на собраньи.
Галочка для кворума —
Вот твое содержанье
И также — твоя форма.





* * *


Я переехал из дома писателей
В дом рабочих и служащих,
Встающих в семь часов — затемно,
Восемь часов служащих.


В новом доме — куда просторнее.
Больше квартир, больше людей.
И эти люди куда достойнее
В смысле чувств, в смысле идей.


В новом доме раньше встают,
В среднем на два часа, чем в старом,
И любят, когда мясо дают,
И уже забыли про Сталина.


В новом доме мало собак,
Смирных, жирных и важных.
Зато на балконах много рубах
Белых, синих и красных.


Не долгие склоки, а краткие драки
Венчают возникшую неприязнь.
А на сплетни, слухи и враки
Всем жильцам наплевать.


В новом доме больше работниц,
Чем домработниц, и толпы ребят.
Наверно, о них меньше заботятся —
С утра до ночи в глазах рябят.


А дети старого дома, бывало,
Не подходили один к другому.
И потом их было очень мало,
Детей старого дома.





* * *


Словно ворот,
Что глотку сжимает,
Этот город
Мне в душу шибает,
Задевает меня, задувает,
Угашает и вновь воскрешает.


Мне не надо
Ни мяса, ни хлеба,
Лишь бы сверху
Московское небо,
Лишь бы были
И справа, и слева
Эти стили,
Что, право, нелепы.


Я не факел,
Я свечка простая,
Я не дуб,
Я травой прорастаю,
Я, как снег,
То пойду, то растаю,
И для всех
Я немногого стою.


Я, продутый твоими ветрами,
Я, омытый дождями твоими,
Я, подъятый тобою, как знамя,
Я, убитый тобою во имя.


Во какое же имя — не знаю.
Называть это имя — не хочешь.
О Москва —
Штыковая, сквозная:
Сквозь меня
Ты, как рана, проходишь.





ДОМИК ПОГОДЫ


Домик на окраине.
В стороне
От огней большого города.
Все, что знать занадобилось мне
Относительно тепла и холода,
Снега, ветра, и дождя, и града,
Шедших, дувших, бивших
в этот век.
Сложено за каменной оградой
К сведенью и назиданью всех.


В двери коренастые вхожу.
То́мы голенастые гляжу.
Узнаю с дурацким изумленьем:
В День Победы — дождик был!
Дождик был? А я его — забыл.


Узнаю с дурацким изумленьем,
Что шестнадцатого октября
Сорок первого, плохого года
Были: солнце, ветер и заря,
Утро, вечер и вообще — погода.
Я-то помню — злобу и позор:
Злобу, что зияет до сих пор,
И позор, что этот день заполнил.
Больше ничего я не запомнил.


Незаметно время здесь идет.
Как романы, сводки я листаю.
Достаю пятьдесят третий год —
Про погоду в январе читаю.
Я вставал с утра пораньше — в шесть.
Шел к газетной будке поскорее,
Чтобы фельетоны про евреев
Медленно и вдумчиво прочесть.
Разве нас пургою остановишь?
Что бураны и метели все,
Если трижды имя Рабинович
На одной
сияет полосе?


Месяц март. Умер вождь.
Радио глухими голосами
Голосит: теперь мы сами, сами!
Вёдро было или, скажем, дождь,
Как-то не запомнилось.
Забылось,
Что же было в этот самый день.
Помню только: сердце билось, билось
И передавали бюллетень.


Как романы, сводки я листаю.
Ураганы с вихрями считаю.
Нет, иные вихри нас мели
И другие ураганы мчали,
А погоды мы — не замечали,
До погоды — руки не дошли.





* * *


В звуковое кино не верящие
Много лет. Давным-давно
Не немое любим — немеющее,
Вдруг смолкающее
кино.


Обрывается что-то, портится,
Иссякает какой-то запас,
И лицо на экране корчится
И не может крикнуть на вас.


Речи темные, речи ничтожные
Высыхают, словно слеза.
Остаются одни непреложные
Лица, лики, очи, глаза.


Остается одно — выражение
Уст разъятых и глаз в огне,
Впечатляющее, как поражение
В мировой, многолетней войне.





* * *


Еврейским хилым детям,
Ученым и очкастым,
Отличным шахматистам,
Посредственным гимнастам —


Советую заняться
Коньками, греблей, боксом,
На ледники подняться,
По травам бегать босым.


Почаще лезьте в драки,
Читайте книг немного,
Зимуйте, словно раки,
Идите с веком в ногу,
Не лезьте из шеренги
И не сбивайте вех.


Ведь он еще не кончился,
Двадцатый страшный век.





* * *


Романы из школьной программы,
На ваших страницах гощу.
Я все лагеря и погромы
За эти романы прощу.


Не курский, не псковский, не тульский,
Не лезущий в вашу родню,
Ваш пламень — неяркий и тусклый —
Я всё-таки в сердце храню.


Не молью побитая совесть,
А Пушкина твердая повесть
И Чехова честный рассказ
Меня удержали не раз.


А если я струсил и сдался,
А если пошел на обман,
Я, значит, не крепко держался
За старый и добрый роман.


Вы родина самым безродным,
Вы самым бездомным нора,
И вашим листкам благородным
Кричу троекратно «ура!».


С пролога и до эпилога
Вы мне и нора и берлога,
И кроме старинных томов
Иных мне не надо домов.





САМОДВИЖЕНИЕ ИСКУССТВА


Малявинские бабы уплотняют
Борисова-Мусатова
усадьбы.
Им дела нет, что их создатель
Сбежал от уплотнений за границу.
Вот в чем самодвижение искусства!





ЧЕРДАК И ПОДВАЛ


Художники от слова «худо»
Сюда затешутся едва ли:
Не станут жить на том верху-то,
Не будут стыть — вот здесь, в подвале.


Художники от слова «скверно»
Живут вольготно и просторно.
И пылесосами, наверно,
Вытягивают пыль упорно.


Но я всегда приспособляюсь,
Везде устроюсь расчудесно —
В подвалах лучших я валяюсь,
Где сыро, холодно и тесно.


Там свет небесный редко брезжит,
Там с потолка нередко каплет,
Но золотые руки режут
Меня из пористого камня.





* * *


Я в первый раз увидел МХАТ
На Выборгской стороне,
И он понравился мне.


Какой-то клуб. Народный дом.
Входной билет достал с трудом.
Мне было шестнадцать лет.


«Дни Турбиных» шли в тот день
Зал был битком набит:
Рабочие наблюдали быт


И нравы недавних господ.
Сидели, дыхание затая,
И с ними вместе я.


Ежели белый офицер
Белый гимн запевал —
Зал такт ногой отбивал.


Черная кость, красная кровь
Сочувствовали белой кости
Не с тем, чтоб вечерок провести


Нет, черная кость и белая кость
Красная и голубая кровь
Переживали вновь


Общелюдскую суть свою.
Я понял, какие клейма класть
Искусство имеет власть.





* * *


Хорошо или плохо,
Если стукнуло сорок,
Если старость скрипит
Потихоньку в рессорах,
Если чаще
Хватаешься за тормоза.
Сорок лет — это как?
Против мы или за?


Будь я, скажем, орлом
Этих лет или старше,
Это было б начало
Орлиного стажа.
Если б я червяком
По земле извивался,
Сорок раз бы я гибнул
И снова рождался.


Я не гордый орел
И не червь придорожный,
Я прописан не в небе,
Не в недрах земли,
Я — москвич!
Да! Решительный и осторожный,
Весь в дорожной пыли,
Но и в звездной пыли.


Так орлов не стреляли,
Так червей не топтали
То холодной войной,
То войною тотальной,
Как стреляли,
А также топтали меня.
Но сквозь трубную медь,
Меж воды и огня.
Где прополз, где пронесся,
А где грудью пробился,
Где огнем пропылал,
Где водой просочился
И живу!
Не бытую, и не существую,
А живу!





* * *


От копеечной свечи Москва сгорела.
За копеечную неуплату членских взносов
Выбыть не хочу из снежной Галилеи,
Из ее сугробов и заносов.


В Галилее бога распинают
С каждым днем решительнее, злее,
Но зато что-то такое знают
Люди Галилеи.


Не хочу — копейкою из дырки
В прохудившемся кармашке
Выпасть
из передрассветной дымки,
Из просторов кашки и ромашки.


Я плачу все то, что наложили,
Но смотрю невинными очами,
Чтобы, как лишенца, не лишили
Голоса
меня
в большом молчаньи.


Все наложенные на меня налоги
Я плачу за два часа до срока.
Не придется уносить мне ноги
Из отечества — его пророку.


Добровольных обществ
добровольный
Член
и займов истовый подписчик,
Я — не недовольный.
Я — довольный.
Мне хватает воздуха и пищи.


На земле, под небом
мне хватает
И земли и неба голубого.
Только сердце иногда хватает.
Впрочем — как у каждого, любого.





* * *


Уменья нет сослаться на болезнь,
Таланту нет не оказаться дома.
Приходится, перекрестившись, лезть
В такую грязь, где не бывать другому.


Как ни посмотришь, сказано умно —
Ошибок мало, а достоинств много.
А с точки зренья господа-то бога?
Господь, он скажет: «Все равно говно!»


Господь не любит умных и ученых,
Предпочитает тихих дураков,
Не уважает новообращенных
И с любопытством чтит еретиков.



  28 марта

Михаил Анчаров

1923

На правах рекламы: