Стихи, не вошедшие в книгу СЕГОДНЯ И ВЧЕРА
«На том пути в Москву из Граца…»
Песня
Футбол
Разные измерения
«Палатка под Серпуховом. Война…»
«На спину бросаюсь при бомбежке…»
РККА
«Он просьбами надоедал…»
«Вот — госпиталь. Он — полевой, походный…»
«Мои товарищи по школе…»
«Вы — гонщики, а мы — шоферы…»
Бесплатная снежная баба
«Не воевавшие военные…».
Длинные разговоры
«Отягощенный родственными чувствами…»
«Земля, земля — вдова солдата…»
Наши
Месяц — май
«Когда совались между зверем…»
Председатель класса
«Как говорили на Конном базаре?..»
«Первый доход: бутылки и пробки…»
18 лет
Молодость
Сороковой год
Кульчицкий («Васильки на засаленном вороте…»)
Орфей
«Когда мы вернулись с войны…»
«Интеллигенты получали столько же…»
Терпенье («Сталин взял бокал вина…»)
«Нам черное солнце светило…»
«Я рос при Сталине, но пристально…»
Звуковое кино
«Государи должны государить…»
«Списки расправ…»
«Проводы правды не требуют труб…»
«Вынимаются книжки забытые…»
Мошка́
Новая квартира
«То лето, когда убивали водителей многих такси…»
Современник
«На краю у ночи, на опушке…»
«Суббота. Девки все разобраны…»
«Песню крупными буквами пишут…»
Проба
Вася с Булей
«Сорок сороков сорокалетних…»
Моральный износ
Улучшение анкет
«Доносов не принимают!..»
«Когда эпохи идут на слом…»
«Надо, чтобы дети или звери…»
Сон («Как дерево стареет и устает металл…»)
«У людей — дети. У нас — только кактусы…»
«Генерала легко понять…»
«Товарищ Сталин письменный…»
О прямом взгляде
«Виноватые без вины…»
«Художнику хочется, чтобы картина…»
«Поэты малого народа…»
«Шуба выстроена над калмыком…»
«Бывший кондрашка, ныне инсульт…»
«Подумайте, что звали высшей мерой…»
«Быка не надо брать за бока…»
Как только взяться
«Свобода совести непредставима…»
Время все уладит
«Пропускайте детей до шестнадцати лет…»
«Учитесь, дети, книги собирать…»
Польза чтения
«Я когда был возраста вашего…»
Русский спор
Физики и люди
«На том стоим!..»
«Есть ли люди на других планетах?..»
Такая эпоха
Первый век
«Двадцатые годы, когда все были…»
«Ставлю на через одно поколение…»
Без претензий
Углы
Пощечина
Ода случаю
Жизнь
Как я снова начал писать стихи
«Начинается длинная, как мировая война…»
«Я был умнее своих товарищей…»
«Мне первый раз сказали: „Не болтай!..“»
«Твоя тропа, а может быть, стезя…»
«Поэзия — не мертвый столб…»
«Как незасыпанный окоп…»
Читательские оценки
«На экране — безмолвные лики…»
Шестое небо
Это правда
«Актеры грим смывают…»
«Сосредоточусь. Силы напрягу…»
Как мог
«И положительный герой…»
«Как испанцы — к Америке…»
«Стояли сосны тесно…»
«Не особый талант пророчества…»
«Маловато думал я о боге…»
«Народ за спиной художника…»
«Все правила — неправильны…»
«Я очень мал, в то время как Гомер…»
«Человечество делится на две команды…»
«В свободное от работы время…»
«Потомки разберутся, но потомкам…»
«Поэты потрясали небеса…»
«По кругу Дома творчества…»
«Разговаривать неохота…».
«Меня не обгонят — я не гонюсь…»
«Жалкой жажды славы — не выкажу…»
«Завяжи меня узелком на платке…»
****************************************************
* * *
На том пути в Москву из Граца,
В Москву из Вены, в Москву — с войны,
Где мы собирались отыграться,
Свое получить мы были должны,
На полпути, в одном государстве,
В каком-то царстве, житье-бытье,
Она сказала мне тихо: «Здравствуй!»,
Когда я поднял глаза на нее.
Мужчины и женщины этого года,
Одетые в формы разных держав,
Зажатые формой, имея льготу
На получение жизни одной,
Мужчины и женщины разных наций,
Как будто деревья разных пород,
Разноголосицу всех интонаций
Сливали в единый язык и народ.
Сливали и славили то, что выжили,
Что живы, что молоды все почти,
Что нынче лучше вчерашнего, выше ли,
Потом разберемся, по пути.
Дела плоховатые стали плохими.
Потом они стали — хуже нет.
Но я познакомился с женщиной; имя,
Имя было Жанет.
А что я, стану рыться в паспорте?
Она была Жанет — для меня.
Мне было тогда как слепцу на паперти.
Она пришла, беду сменя.
Беду, которая дежурила
Бессменной сиделкой над головой,
Она обманула, то есть обжулила.
Я понял, что я молодой и живой.
А все это было в 45-м
Году и сразу же после войны,
На том пути обратном, попятном,
Пройти который мы были должны.
ПЕСНЯ
На перекрестке пел калека.
Д. Самойлов
Ползет обрубок по асфальту,
Какой-то шар,
Какой-то ком.
Поет он чем-то вроде альта,
Простуженнейшим голоском.
Что он поет,
К кому взывает
И обращается к кому,
Покуда улица зевает?
Она привыкла ко всему.
— Сам — инвалид.
Сам — второй группы.
Сам — только год пришел с войны. —
Но с ним решили слишком грубо,
С людьми так делать не должны.
Поет он мысли основные
И чувства главные поет,
О том, что времена иные,
Другая эра настает.
Поет калека, что эпоха
Такая новая пришла,
Что никому не будет плохо,
И не оставят в мире зла,
И обижать не будут снохи,
И больше пенсию дадут,
И все отрубленные ноги
Сами собою прирастут.
ФУТБОЛ
Я дважды в жизни посетил футбол
И оба раза ничего не понял:
Все были в красном, белом, голубом,
Все бегали.
А больше я не помню.
Но в третий раз…
Но, впрочем, в третий раз
Я нацепил гремучие медали,
И ордена, и множество прикрас,
Которые почти за дело дали.
Тяжелый китель на плечах влача,
Лицом являя грустную солидность,
Я занял очередь у врача,
Который подтверждает инвалидность.
А вас комиссовали или нет?
А вы в тех поликлиниках бывали,
Когда бюджет
Как танк на перевале:
Миг — и по скалам загремел бюджет?
Я не хочу затягивать рассказ
Про эту смесь протеза и протеста,
Про кислый дух бракованного теста,
Из коего повылепили нас.
Сидевший рядом трясся и дрожал.
Вся плоть его переливалась часто,
Как будто киселю он подражал,
Как будто разлетался он на части.
В любом движеньи этой дрожью связан,
Как крестным знаком верующий черт,
Он был разбит, раздавлен и размазан
Войной: не только сплюснут,
но — растерт.
— И так — всегда?
Во сне и наяву?
— Да. Прыгаю, а все-таки — живу!
(Ухмылка молнией кривой блеснула,
Запрыгала, как дождик, на губе.)
— Во сне — получше. Ничего себе.
И — на футболе. —
Он привстал со стула,
И перестал дрожать,
И подошел
Ко мне
С лицом, застывшим на мгновенье
И свежим, словно после омовенья.
(По-видимому, вспомнил про футбол.)
На стадионе я — перестаю! —
С тех пор футбол я про себя таю.
Я берегу его на черный день.
Когда мне плохо станет в самом деле,
Я выберу трибуну,
Чтобы — тень,
Чтоб в холодке болельщики сидели,
И пусть футбол смиряет дрожь мою!
РАЗНЫЕ ИЗМЕРЕНИЯ
От имени коронного суда
Британского, а может быть, и шведского,
Для вынесения приговора веского
Допрашивается русская беда.
Рассуживает сытость стародавняя,
Чьи корни — в толще лет,
Исконный недоед,
Который тоже перешел в предание.
Что меряете наш аршин
На свой аршин, в метрической системе?
Л вы бы сами справились бы с теми,
Из несших свастику бронемашин?
Нет, только клином вышибают клин,
А плетью обуха не перешибают.
Ведь бабы до сих пор перешивают
Из тех знамен со свастикой,
Гардин
Без свастики,
Из шинеле́й.
И до сих пор хмельные инвалиды
Кричат: — Кто воевал, тому налей!
Тот первый должен выпить без обиды.
* * *
Палатка под Серпуховом. Война.
Самое начало войны.
Крепкий, как надолб, старшина,
И мы вокруг старшины.
Уже июльский закат погасал,
Почти что весь сгорел.
Мы знаем: он видал Хасан,
Халхин-Гол смотрел.
Спрашиваем, какая она,
Война.
Расскажите, товарищ старшина.
Который день эшелона ждем.
Ну что ж — не под дождем.
Палатка — толстокожий брезент.
От кислых яблок во рту оскомина.
И старшина — до белья раздет —
Задумчиво крутит в руках соломину.
— Яка ж вона буде, ця війна,
а хто іі зна.
Вот винтовка, вот граната.
Надо, значит, надо воевать.
Лягайте, хлопцы: завтра надо
В пять ноль-ноль вставать.
* * *
На спину бросаюсь при бомбежке —
По одежке протягиваю ножки.
Тем не менее мы поглядеть должны
В черные глаза войны.
На спину! А лежа на спине,
Видно мне
Самолеты, в облаках скрывающиеся,
И как бомба от крыла
Спину грузную оторвала,
Бомбы ясно вижу отрывающиеся.
И пока не стану горстью праха,
Не желаю право потерять
Слово гнева, а не слово страха
Говорить и снова повторять.
И покуда на спине лежу,
И покуда глаз не отвожу —
Самолетов не слабей, не плоше!
Как на сцену.
Как из царской ложи,
Отстраняя смерть,
На смерть гляжу.
РККА
Кадровую армию: Егорова,
Тухачевского и Примакова,
Отступавшую спокойно, здорово,
Наступавшую толково, —
Я застал в июле сорок первого,
Но на младшем офицерском уровне.
Кто постарше — были срублены
Года за три с чем-нибудь до этого.
Кадровую армию, имевшую
Гордое именованье: Красная,
Лжа не замарала и напраслина,
С кривдою и клеветою смешанные.
Помню лето первое, военное.
Помню, как спокойные военные
Нас — зеленых, глупых, необстрелянных —
Обучали воевать и выучили.
Помню их, железных и уверенных.
Помню тех, что всю Россию выручили.
Помню генералов, свежевышедших
Из тюрьмы
и сразу в бой идущих,
Переживших Колыму и выживших,
Почестей не ждущих —
Ждущих смерти или же победы,
Смерти для себя, победы для страны.
Помню, как сильны и как умны
Были, отложившие обиды
До конца войны,
Этой самой РККА сыны.
* * *
Он просьбами надоедал.
Он жалобами засыпал
О том, что он недоедал,
О том, что он недосыпал.
Он обижался на жену —
Писать не раскачается.
Еще сильнее — на войну,
Что долго не кончается.
И жил меж нас, считая дни,
Сырой, словно блиндаж, толстяк.
Поди такому объясни,
Что не у тещи он в гостях.
В атаки все же он ходил,
Победу все же — добывал.
В окопах немца находил.
Прикладом фрица — добивал.
Кому какое дело.
Как выиграна война.
Хвалите его смело,
Выписывайте ордена.
Ликуйте, что он уцелел.
Сажайте за почетный стол.
И от сырых полен горел,
Пылал, не угасал костер.
* * *
Вот — госпиталь. Он — полевой, походный.
Он полон рванью, рухлядью пехотной.
Раненья в пах. В голову. В живот.
До свадьбы заживет? Не заживет.
Сожженные на собственных бутылках,
Вторично раненные на носилках
И снова раненные — в третий раз.
Раненья в рот. Попаданья в глаз.
Кричим. Кричим. Кричим!!! И ждем, покуда
Приходит фельдшер — на боку наган.
Убей! Товарищ командир! Паскуда!
Ушел, подлюга! На своих ногах.
Но мы не рвань, не дребезг, мы — бойцы
И веруем в счастливые концы.
И нас сшивают на живую нитку,
Сколачивают и слепляют,
Покуда рядом бухают зенитки,
Покуда нас ракеты ослепляют.
* * *
Мои товарищи по школе
(По средней и неполно-средней)
По собственной поперли воле
На бой решительный, последний.
Они шагали и рубили.
Они кричали и кололи.
Их всех до одного убили,
Моих товарищей по школе.
Мои друзья по институту —
Юристы с умными глазами,
Куда не на
не лезли сдуру
С моими школьными друзьями.
Иная им досталась доля.
Как поглядишь, довольно быстро
Почти что все
вернулись с поля
Боев.
Мои друзья юристы.
* * *
Вы — гонщики, а мы — шоферы.
Вы ставили рекорды. Мы везли.
Мы полземли, хоть, может быть, не скоро,
Свезли в другие полземли.
Покуда на спидометре нулями
Тряслись пред вами горы и холмы,
В смоленские болота мы ныряли,
В мазурских топях
выныривали мы.
Покуда по асфальту вас носило,
К полутораста лошадиным силам
Не в спорте, а в труде или в бою
Мы добавляли силушку свою.
Выталкивали чертову полуторку
Из бесовых, промокших грейдеров.
Нам даже нравилось на этой каторге.
Ведь лихо было! Лихо. Будь здоров!
БЕСПЛАТНАЯ СНЕЖНАЯ БАБА
Я заслужил признательность Италии,
Ее народа и ее истории,
Ее литературы с языком.
Я снегу дал. Бесплатно. Целый ком.
Вагон перевозил военнопленных,
Плененных на Дону и на Донце,
Некормленых, непоеных военных,
Мечтающих о скоростном конце.
Гуманность по закону, по конвенции
Не применялась в этой интервенции
Ни с той, ни даже с этой стороны.
Она была не для большой войны.
Нет, применялась. Сволочь и подлец,
Начальник эшелона, гад ползучий,
Давал за пару золотых колец
Ведро воды теплушке невезучей.
А я был в форме, я в погонах был
И сохранил, по-видимому, тот пыл,
Что образован чтением Толстого
И Чехова, и вовсе не остыл.
А я был с фронта и заехал в тыл
И в качестве решения простого
В теплушку — бабу снежную вкатил.
О, римлян взоры черные, тоску
С признательностью пополам мешавшие
И долго засыпать потом мешавшие!
А бабу — разобрали по куску.
* * *
Не воевавшие военные
Забавны или отвратительны.
Забавны только в ранней юности,
Смешны, но только до войны.
Потом их талии осиные,
Потом их рожи здоровенные
И анекдоты откровенные
Глупы и вовсе не смешны.
Но пулями перекореженные,
Но окорябанные шрамами,
Глухие или обезноженные —
Пускай они гордятся ранами.
ДЛИННЫЕ РАЗГОВОРЫ
Ночной вагон задымленный,
Где спать не удавалось,
И год,
войною вздыбленный,
И голос: «Эй, товарищ!
Хотите покурить?
Давайте говорить!»
(С большими орденами,
С гвардейскими усами.)
— Я сам отсюда родом,
А вы откуда сами?
Я третий год женатый.
А дети у вас есть? —
И капитан усатый
Желает рядом сесть.
— Усы-то у вас длинные,
А лет, наверно, мало. —
И вот пошли былинные
Рассказы и обманы.
Мы не корысти ради
При случае приврем.
Мы просто очень рады
Поговорить про фронт.
— А что нам врать, товарищ,
Зачем нам прибавлять?
Что мы на фронте не были,
Что раны не болят?
Болят они и ноют,
Мешают спать и жить.
И нынче беспокоят.
Давайте говорить.
Вагон совсем холодный
И век совсем железный,
Табачный воздух плотный,
А говорят — полезный.
Мы едем и беседуем —
Спать не даем соседям.
Товарищ мой негордый.
Обычный, рядовой.
Зато четыре года
Служил на передовой.
Ни разу он, бедняга,
В Москве не побывал,
Зато четыре года
На фронте воевал.
Вот так мы говорили
До самого утра,
Пока не объявили,
Что выходить пора.
* * *
Отягощенный родственными чувствами,
Я к тете шел,
чтоб дядю повидать,
Двоюродных сестер к груди прижать,
Что музыкой и прочими искусствами,
Случалось,
были так увлечены!
Я не нашел ни тети и ни дяди,
Не повидал двоюродных сестер,
Но помню,
твердо помню
до сих пор,
Как их соседи,
в землю глядя,
Мне тихо говорили: «Сожжены…»
Все сожжено: пороки с добродетелями
И дети с престарелыми родителями.
А я стою пред тихими свидетелями
И тихо повторяю:
«Сожжены…»
* * *
Земля, земля — вдова солдата.
Солдат — погиб. Земля живет.
Живет, как и тогда когда-то,
И слезы вод подземных льет.
Земля солдата полюбила.
Он молод был и был красив.
И спать с собою положила
Под тихим шелестеньем ив.
А то, что ивы шелестели,
Любилися они пока,
Земля с солдатом не хотели
Понять. Их ночь была кратка.
Предутренней артподготовкой,
Что затянулась до утра,
Взметен солдат с его винтовкой
И разнесли его ветра.
Солдат погиб. Земля осталась.
Вдова солдатская жива.
И, утешать ее пытаясь,
Ей что-то шелестит трава.
Еще не раз, не раз, а много,
А много, много, много раз
К тебе придут солдаты снова.
Не плачь и слез не лей из глаз.
НАШИ
Все, кто пали —
Геройской смертью,
Даже тот, кого на бегу
Пуля в спину хлестнула плетью,
Опрокинулся и ни гугу.
Даже те, кого часовой
Застрелил зимней ночью сдуру
И кого бомбежкою сдуло, —
Тоже наш, родимый и свой.
Те, кто, не переехав Урал,
Не видав ни разу немцев,
В поездах от ангин умирал,
Тоже наши — душою и сердцем.
Да, большое хозяйство —
война!
Словно вьюга, она порошила,
И твоя ли беда и вина,
Как тебя там расположило?
До седьмого пота — в тылу,
До последней кровинки —
На фронте,
Сквозь войну,
Как звезды сквозь мглу,
Лезут наши цехи и роты,
Продирается наша судьба
В минном поле четырехлетнем
С отступленьем,
Потом с наступленьем.
Кто же ей полноправный судья?
Только мы, только мы, только мы,
Только сами, сами, сами,
А не бог с его небесами,
Отделяем свет ото тьмы.
Не историк-ученый,
А воин,
Шедший долго из боя в бой,
Что Девятого мая доволен
Был собой и своею судьбой.
МЕСЯЦ — МАЙ
Когда война скатилась, как волна,
С людей и души вышли из-под пены,
Когда почувствовали постепенно,
Что нынче мир, иные времена,
Тогда пришла любовь к войскам,
К тем армиям, что в Австрию вступили,
И кровью прилила ко всем вискам,
И комом к горлу подступила.
И письма шли в глубокий тыл,
Где знак вопроса гнулся и кружился,
Как часовой, в снегах сомненья стыл,
Знак восклицанья клялся и божился.
Покуда же послание летело
На крыльях медленных, тяжелых от войны,
Вблизи искали для души и тела.
Все были поголовно влюблены.
Надев захваченные в плен убранства
И натянув трофейные чулки,
Вдруг выделились из фронтового братства
Все девушки, прозрачны и легки.
Мгновенная, военная любовь
От смерти и до смерти без подробности
Приобрела изящества, и дробности,
Терзания, и длительность, и боль.
За неиспользованием фронт вернул
Тела и души молодым и сильным
И перспективы жизни развернул
В лесу зеленом и под небом синим.
А я когда еще увижу дом?
Когда отпустят, демобилизуют?
А ветры юности свирепо дуют,
Смиряются с большим трудом.
Мне двадцать пять, и молод я опять:
Четыре года зрелости промчались,
И я из взрослости вернулся вспять.
Я снова молод. Я опять в начале.
Я вновь недоучившийся студент
И вновь поэт с одним стихом печатным,
И китель, что на мне еще надет,
Сидит каким-то армяком печальным.
Я денег на полгода накопил
И опыт на полвека сэкономил.
Был на пиру. И мед и пиво пил.
Теперь со словом надо выйти новым.
И вот, пока распахивает ритм
Всю залежь, что на душевом наделе,
Я слышу, как товарищ говорит:
— Вернусь домой —
Женюсь через неделю.
* * *
Когда совались между зверем
И яростью звериной.
Мы поняли, во что мы верим,
Что кашу верно заварили.
А ежели она крута,
Что ж! Мы в свои садились сани,
Билеты покупали сами
И сами выбрали места.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ КЛАССА
На харьковском Конном базаре
В порыве душевной люти
Не скажут: «Заеду в морду!
Отколочу! Излуплю!»
А скажут, как мне сказали:
«Я тебя выведу в люди»,
Мягко скажут, негордо,
Вроде: «Я вас люблю».
Я был председателем класса
В школе, где обучали
Детей рабочего класса,
Поповичей и кулачков,
Где были щели и лазы
Из капитализма — в массы,
Где было ровно сорок
Умников и дурачков.
В комнате с грязными партами
И с потемневшими картами,
Висевшими, чтоб не порвали,
Под потолком — высоко,
Я был представителем партии,
Когда нам обоим с партией
Было не очень легко.
Единственная выборная
Должность во всей моей жизни,
Ровно четыре года
В ней прослужил отчизне.
Эти четыре года
И четыре — войны,
Годы — без всякой льготы
В жизни моей равны.
* * *
Как говорили на Конном базаре?
Что за язык я узнал под возами?
Ведали о нормативных оковах
Бойкие речи торговок толковых?
Много ли знало о стилях сугубых
Веское слово скупых перекупок?
Что
спекулянты, милиционеры
Мне втолковали, тогда пионеру?
Как изъяснялись фининспектора,
Миру поведать приспела пора.
Русский язык (а базар был уверен,
Что он московскому говору верен,
От Украины себя отрезал
И принадлежность к хохлам отрицал),
Русский базара — был странный язык.
Я — до сих пор от него не отвык.
Все, что там елось, пилось, одевалось,
По-украински всегда называлось.
Все, что касалось культуры, науки,
Всякие фигли, и мигли, и штуки —
Это всегда называлось по-русски
С «г» фрикативным в виде нагрузки.
Ежели что говорилось от сердца —
Хохма жаргонная шла вместо перца.
В ругани вора, ракла, хулигана
Вдруг проступало реченье цыгана.
Брызгал и лил из того же источника,
Вмиг торжествуя над всем языком,
Древний, как слово Данилы Заточника,
Мат,
именуемый здесь матерком.
Все — интервенты, и оккупанты,
И колонисты, и торгаши —
Вешали здесь свои ленты и банты
И оставляли клочья души.
Что же серчать? И досадовать — нечего!
Здесь я — учился, и вот я — каков.
Громче и резче цеха кузнечного,
Крепче и цепче всех языков
Говор базара.
* * *
Первый доход: бутылки и пробки.
За пробку платят очень мало —
За десяток дают копейку.
Бутылки стоят очень много —
Копейки по четыре за штуку.
Рынок, жарящийся под палящим
Харьковским августовским солнцем,
Выпивал озера напитков,
Выбрасывая пробки,
Иногда теряя бутылки.
Никто не мешал смиренной охоте,
Тихим радостям, безгрешным доходам:
Вечерами броди сколько хочешь
По опустевшей рыночной площади,
Собирай бутылки и пробки.
Утром сдашь в киоск сидельцу
За двугривенный или пятиалтынный
И в соседнем киоске купишь
«Рассказ о семи повешенных».
Сядешь с книгой под акацию
И забудешь обо всем на свете.
Сверстники в пригородных селах
Ягоды и грибы собирали.
Но на харьковских полянах
Росли только бутылки и пробки.
18 ЛЕТ
Было полтора чемодана.
Да, не два, а полтора
Шмутков, барахла, добра
И огромная жажда добра,
Леденящая, вроде Алдана.
И еще — словарный запас,
Тот, что я на всю жизнь запас.
Да, просторное, как Семиречье,
Крепкое, как его казачьё,
Громоносное просторечье,
Общее,
Ничье,
Но мое.
Было полтора костюма:
Пара брюк и два пиджака,
Но улыбка была — неприступна,
Но походка была — легка.
Было полторы баллады
Без особого складу и ладу.
Было мне восемнадцать лет,
И — в Москву бесплацкартный билет
Залегал в сердцевине кармана,
И еще полтора чемодана
Шмутков, барахла, добра
И огромная жажда добра.
МОЛОДОСТЬ
Хотелось ко всему привыкнуть,
Все претерпеть, все испытать.
Хотелось города воздвигнуть,
Стихами стены исписать.
Казалось, сердце билось чаще,
Словно зажатое рукой.
И зналось: есть на свете счастье,
Не только воля и покой.
И медленным казался Пушкин
И все на свете — нипочем.
А спутник —
он уже запущен.
Где?
В личном космосе,
моем.
СОРОКОВОЙ ГОД
Сороковой год.
Пороховой склад.
У Гитлера дела идут на лад.
А наши как дела?
Литва — вошла,
Эстония и Латвия — вошла
В состав страны.
Их просьбы — учтены.
У пограничного столба,
Где наш боец и тот — зольдат,
Судьбе глядит в глаза судьба.
С утра до вечера. Глядят!
День начинается с газет.
В них ни словечка — нет,
Но все равно читаем между строк.
Какая должность легкая — пророк!
И между строк любой судьбу прочтет,
А перспективы все определят:
Сороковой год.
Пороховой склад.
Играют Вагнера со всех эстрад,
А я ему — не рад.
Из головы другое не идет:
Сороковой год —
Пороховой склад.
Мы скинулись, собрались по рублю.
Все, с кем пишу, кого люблю,
И выпили и мелем чепуху,
Но Павел вдруг торжественно встает:
— Давайте-ка напишем по стиху
На смерть друг друга. Год — как склад
Пороховой. Произведем обмен баллад
На смерть друг друга. Вдруг нас всех убьет,
Когда взорвет
Пороховой склад
Сороковой год.
КУЛЬЧИЦКИЙ
Васильки на засаленном вороте
Возбуждали общественный смех.
Но стихи он писал в этом городе
Лучше всех.
Просыпался и умывался —
Рукомойник был во дворе.
А потом целый день добивался,
Чтоб строке гореть на заре.
Некрасивые, интеллигентные,
Понимавшие все раньше нас,
Девы умные, девы бедные
Шли к нему в предвечерний час.
Он был с ними небрежно ласковый,
Он им высказаться давал,
Говорил «да-да» и затаскивал
На продавленный свой диван.
Больше часу он их не терпел.
Через час он с ними прощался
И опять, как земля, вращался,
На оси тяжело скрипел.
Так себя самого убивая,
То ли радуясь, то ли скорбя,
Обо всем на земле забывая,
Добывал он стихи из себя.
ОРФЕЙ
Не чувствую в себе силы
Для этого воскресения,
Но должен сделать попытку.
Борис Лебский.
Метр шестьдесят восемь.
Шестьдесят шесть килограммов.
Сутулый. Худой. Темноглазый.
Карие или черные — я не успел запомнить.
Борис был, наверное, первым
Вернувшимся из тюряги:
В тридцать девятый
Из тридцать седьмого.
Это стоило возвращения с Марса
Или из прохладного античного ада.
Вернулся и рассказывал.
Правда, не сразу.
Когда присмотрелся.
Сын профессора,
Бросившего жену
С двумя сыновьями.
Младший — слесарь.
Борис — книгочей. Книгочий,
Как с гордостью именовались
Юные книгочеи,
Прочитавшие Даля.
Читал всех,
Знал все.
Точнее, то немногое,
Что книгочей
По молодости называли
Длинным словом «Все».
Любил задавать вопросы.
В эпоху кратких ответов
Решался задавать длиннейшие вопросы.
Любовь к истории,
Особенно российской.
Особенно двадцатого века,
Не сочеталась в нем с точным
Чувством современности,
Необходимым современнику
Ничуть не менее,
Чем чувство правостороннего
автомобильного движения.
Девушкам не нравился.
Женился по освобождении
На смуглой, бледной, маленькой —
Лица не помню —
Жившей
В Доме Моссельпрома
на Арбатской площади.
Того, на котором ревели лозунги Маяковского.
Ребенок (мальчик? девочка?) родился перед
войною.
Сейчас это тридцатилетний или тридцатилетняя.
Что с ним или с нею, не знаю, не узнавал.
Глаза пришельца из ада
Сияют пламенем адовым.
Лицо пришельца из ада
Покрыто загаром адовым.
Смахнув разговор о поэзии,
Очистив место в воздухе,
Он улыбнулся и начал рассказывать:
— Я был в одной камере
С главкомом Советской Венгрии,
С профессором Амфитеатровым,
С бывшим наркомом Амосовым!
Мы все обвинялись в заговоре.
По важности содеянного,
Или, точнее, умышленного,
Или, точнее, приписанного,
Нас сосредотачивали
В этой адовой камере.
Орфей возвратился из ада,
И не было интереснее
Для нас, поэтов из рая,
Рассказов того путешественника.
В конце концов, Эвридика —
Миф, символ, фантом — не более.
А он своими руками
Трогал грузную истину,
Обведенную, как у Ван Гога, толстой
черной линией.
В аду — интересно.
Это
мне
на всю жизнь запомнилось.
Покуда мы околачивали
Яблочки с древа познания,
Орфея спустили в ад,
Пропустили сквозь ад
И выпустили.
Я помню строки Орфея:
«вернулся под осень,
а лучше бы к маю».
Невидный, сутулый, маленький —
Сельвинский, всегда учитывавший
внешность своих последователей,
принял его в семинар,
но сказал: — По доверию
к вашим рекомендаторам,
а также к их красноречию.
В таком поэтическом возрасте
личность поэта значит
больше его поэзии. —
Сутулый, невидный, маленький.
В последнем из нескольких писем,
Полученных мною на фронте,
Было примерно следующее:
«Переводят из роты противотанковых
ружей в стрелковую!»
Повторное возвращение
Ни одному Орфею
Не удавалось ни разу еще.
Больше меня помнят
И лучше меня знают
Художник Борис Шахов,
Товарищ орфеевой юности,
А также брат — слесарь
И, может быть, смуглая, бледная
Маленькая женщина,
Ныне пятидесятилетняя,
Вышедшая замуж
И сменившая фамилию.
* * *
Когда мы вернулись с войны,
Я понял, что мы не нужны.
Захлебываясь от ностальгии,
От несовершенной вины,
Я понял: иные, другие,
Совсем не такие нужны.
Господствовала прямота,
И вскользь сообщалося людям,
Что заняты ваши места
И освобождать их не будем,
А звания ваши, и чин,
И все ордена, и медали,
Конечно, за дело вам дали.
Все это касалось мужчин.
Но в мир не допущен мужской,
К обужам его и одежам,
Я слабою женской рукой
Обласкан был и обнадежен.
Я вдруг ощущал на себе
То черный, то синий, то серый,
Смотревший с надеждой и верой
Взор.
И перемену судьбе
Пророчествовали и гласили
Не опыт мой и не закон,
А взгляд,
И один только он —
То карий, то серый, то синий.
Они поднимали с земли,
Они к небесам увлекали,
И выжить они помогли —
То синий, то серый, то карий.
* * *
Интеллигенты получали столько же
И даже меньше хлеба и рублей
И вовсе не стояли у рулей.
За макинтош их звали макинтошники,
Очкариками звали — за очки.
Да, звали. И не только дурачки.
А макинтош был старый и холодный,
И макинтошник — бедный и голодный
Гриппозный, неухоженный чудак.
Тот верный друг естественных и точных
И ел не больше, чем простой станочник,
И много менее, конечно, пил.
Интеллигент! В сем слове колокольцы
Опять звенят! Какие бубенцы!
И снова нам и хочется и колется
Интеллигентствовать, как деды и отцы.
ТЕРПЕНЬЕ
Сталин взял бокал вина
(Может быть, стаканчик коньяка),
Поднял тост — и мысль его должна
Сохраниться на века:
За терпенье!
Это был не просто тост
(Здравицам уже пришел конец).
Выпрямившись во весь рост,
Великанам воздавал малец
За терпенье.
Трус хвалил героев не за честь,
А за то, что в них терпенье есть.
— Вытерпели вы меня, — сказал
Вождь народу. И благодарил.
Это молча слушал пьяных зал.
Ничего не говорил.
Только прокричал: «Ура!»
Вот каковская была пора.
Страстотерпцы выпили за страсть,
Выпили и закусили всласть.
* * *
Нам черное солнце светило,
Нас жгло, опаляло оно,
Сжигая иные светила,
Сияя на небе — одно.
О, черного солнца сиянье,
Зиянье его в облаках!
О, долгие годы стоянья
На сомкнутых каблуках!
И вот — потемнели блондины.
И вот — почернели снега.
И билась о черные льдины
Чернейшего цвета пурга.
И черной фатою невесты
Окутывались тогда,
Когда приходили не вести,
А в черной каемке беда.
А темный, а белый, а серый
Казались оттенками тьмы,
Которую полною мерой
Мы видели, слышали мы.
Мы ее ощущали.
Мы ее осязали.
Ели вместе со щами.
Выплакивали со слезами.
* * *
Я рос при Сталине, но пристально
Не вглядывался я в него.
Он был мне маяком и пристанью.
И все. И больше ничего.
О том, что смертен он, — не думал я,
Не думал, что едва жива
Неторопливая и умная,
Жестокая та голова,
Что он давно под горку катится,
Что он не в силах — ничего,
Что черная давно он пятница
В неделе века моего.
Не думал, а потом — подумал.
Не знал, и вдруг — сообразил
И, как с пальто пушинку, сдунул
Того, кто мучил и грозил.
Печалью о его кондрашке
Своей души не замарал.
Снял, словно мятую рубашку,
Того, кто правил и карал.
И стало мне легко и ясно
И видимо — во все концы земли.
И понял я, что не напрасно
Все двадцать девять лет прошли.
ЗВУКОВОЕ КИНО
Когда кино заговорило,
Оно актерам рты открыло.
Устав от долгой немоты,
Они не закрывали рты.
То,
уши зрителей калеча,
Они произносили речи.
То,
проявляя бурный нрав,
Орали реплики из драм.
Зачем же вы на нас орете
И нарушаете покой?
Ведь мы оглохли на работе
От окриков и от пинков.
Нет голоса у черной тени,
Что мечется меж простыней.
Животных ниже
растений ???????????????????????
Бесплотная толпа теней.
Замрите, образы,
молчите,
Созданья наших ловких рук,
Молчанье навсегда включите
Навеки выключите звук.
* * *
Государи должны государить,
Государство должно есть и пить
И должно, если надо, ударить,
И должно, если надо, убить.
Понимаю, вхожу в положенье,
И хотя я трижды не прав,
Но как личное пораженье
Принимаю списки расправ.
* * *
Списки расправ.
Кто не прав,
Тот попадает в списки расправ.
Бо́енный чад
И чад типографский,
Аромат
Царский и рабский,
Колорит
Белый и черный,
Четкий ритм
И заключенный.
Я читал
Списки расправ,
Я считал,
Сколько в списке.
Это было одно из прав
У живых, у остающихся
Читать списки расправ
И видеть читающих рядом, трясущихся
От ужаса, не от страха,
Мятущихся
Вихрей праха.
* * *
Проводы правды не требуют труб.
Проводы правды — не праздник, а труд!
Проводы правды оркестров не требуют:
Музыка — брезгует, живопись требует.
В гроб ли кладут или в стену вколачивают,
Бреют, стригут или укорачивают:
Молча работают, словно прядут,
Тихо шумят, словно варежки вяжут.
Сделают дело, а слова не скажут.
Вымоют руки и тотчас уйдут.
* * *
Вынимаются книжки забытые,
Называются вновь имена,
Гвозди,
в руки распятых
забитые,
Тянут, тащат с утра до темна.
Знаменитые и безымянные,
В шахтах сгинувшие и в рудниках,
Вы какие-то новые, странные,
Вы на вас не похожи никак.
Чтоб судьбу, бестолковую пряху,
Вновь на подлость палач не подбил,
Мир, предложенный вашему праху,
Отвергаете вы из могил.
Отвергаете сладость забвенья
И терпенья поганый верняк.
Кандалов ваших синие звенья
О возмездии только звенят.
МОШКА́
Из метро, как из мешка,
Словно вулканическая масса,
Сыплются четыре первых класса.
Им кричат: «Мошка!»
Взрослым кажется совсем не стыдно
Ухмыляться гордо и обидно,
И не обходиться без смешка,
И кричать: «Мошка!»
Но сто двадцать мальчиков, рожденных
В славном пятьдесят четвертом,
Правдолюбцев убежденных,
С колыбели увлеченных спортом,
Улицу заполонили
Тем не менее.
Вас, наверно, мамы уронили
При рождении,
Плохо вас, наверно, пеленали.
Нас вообще не пеленали,
Мы росли просторно и легко.
Лужники, луна ли —
Все равно для нас недалеко.
Вот она, моя надежда.
Вот ее слова. Ее дела.
Форменная глупая одежда
Ей давным-давно мала.
Руки красные из рукавов торчат,
Ноги — в заменители обуты.
Но глаза, прожекторы как будто,
У ребят сияют и девчат.
Вы пока шумите и пищите
В радостном предчувствии судьбы,
Но, тираны мира,
трепещите,
Поднимайтесь,
падшие рабы.
НОВАЯ КВАРТИРА
Я в двадцать пятый раз после войны
На новую квартиру перебрался,
Отсюда лязги буферов слышны,
Гудков пристанционных перебранка.
Я жил у зоопарка и слыхал
Орлиный клекот, лебедей плесканье.
Я в центре жил. Неоном полыхал
Центр надо мной.
Я слышал полосканье
В огромном горле неба. Это был
Аэродром, аэрогром и грохот.
И каждый шорох, ропот или рокот
Я записал, запомнил, не забыл.
Не выезжая, а переезжая,
Перебираясь на своих двоих,
Я постепенно кое-что постиг,
Коллег по временам опережая.
А сто или сто двадцать человек,
Квартировавших рядышком со мною,
Представили двадцатый век
Какой-то очень важной стороною.
* * *
То лето, когда убивали водителей многих такси,
Когда уголовники
Веселые, пьяные, злые расхаживали по Руси,
Решительные, как подполковники.
До этого лета случилась весна.
Как щепка на щепку, лезла новость на новость,
И, словно медведи после зимнего сна,
Вползали вечные ценности: правда, свобода, совесть.
До этого выпало несколько зимних годов
И вечные ценности спали в далеких берлогах,
И даже свободный мыслитель был не готов
Помыслить о будущих мартовских некрологах.
До этого было четыре года войны,
И кто уцелел, кто с фронта вернулся,
Войне в три погибели поклониться должны —
Все те, кто после войны — уцелел, не согнулся.
А все довоенное является ныне до —
Историческим, плюсквамперфектным, забытым
И, словно Филонов в Русском музее, забитым
В какие-то ящики…
СОВРЕМЕННИК
Советские люди по сути —
Всегда на подъем легки.
Куда вы их ни суйте —
Берут свои рюкзаки,
Хватают свои чемоданы
Без жалоб и без досад
И — с Эмбы до Магадана,
И — если надо — назад.
Каких бы чинов ни достигнул
И званий ни приобрел,
Но главное он постигнул:
Летит налегке орел
И — правило толковое —
Смерть, мол, красна на миру.
С зернистой на кабачковую
Легко переходим
икру.
Из карточной системы
Мы в солнечную перебрались,
Но с достиженьями теми
Нисколько не зарвались,
И если придется наново,
Охотно возьмем за труды
От черного и пеклеванного
Колодезной до воды.
До старости лет ребята,
Со всеми в мире — на ты.
Мой современник, тебя-то
Не низведу с высоты.
Я сам за собою знаю,
Что я, как и все, заводной
И моложавость чудная
Не расстается со мной.
* * *
На краю у ночи, на опушке —
За окном трамвай уже поет,—
Укрывая ушки и макушки,
Крепко дремлет трудовой народ:
Запасает силу и тепло,
Бодрость копит и веселость копит.
И вставать не так уж тяжело
В час, когда будильник заторопит.
С каждым годом люди — веселей
И глаза добрее перед вами.
Сдачу даже с десяти рублей
Ласково передают в трамвае.
И взаимно вежлив с продавцом
Прежде грубоватый покупатель:
Вот товар — с изнанкой и лицом,
А хотите — сами покопайтесь.
Все-таки дела идут на лад,
Движутся! Хоть медленней, чем хочется.
Десять лет несчастья мне сулят.
Десять лет плюю на те пророчества.
* * *
Суббота. Девки все разобраны.
В наряды лучшие разубраны.
У них сознание разорвано.
На них всезнания зазубрины.
Все зная и все понимая,
С работы, с Пушкинской, с Арбата
Москва — кричащая, немая —
Идет — девчата и ребята.
Все, что ни выскажут ей, — выслушает.
Все, что прочтут, — она усвоит.
И семечко немедля вылущит.
И тут же шелуху развеет.
* * *
Песню крупными буквами пишут,
И на стенку вешают текст,
И поют, и злобою пышут,
Выражают боль и протест.
Надо все-таки знать на память,
Если вправду чувствуешь боль,
Надо знать, что хочешь ославить,
С чем идешь на решительный бой.
А когда по слогам разбирает,
Запинаясь, про гнев поет,
Гнев меня самого разбирает,
Смех мне подпевать не дает.
ПРОБА
Еще играли старый гимн
Напротив места лобного,
Но шла работа над другим
Заместо гимна ложного.
И я поехал на вокзал,
Чтоб около полуночи
Послушать, как транзитный зал,
Как старики и юноши —
Всех наций, возрастов, полов,
Рабочие и служащие,
Недавно не подняв голов
Один доклад прослушавшие, —
Воспримут устаревший гимн;
Ведь им уже объявлено,
Что он заменится другим,
Где многое исправлено.
Табачный дым над залом плыл,
Клубился дым махорочный.
Матрос у стойки водку пил,
Занюхивая корочкой.
И баба сразу два соска
Двум близнецам тянула.
Не убирая рук с мешка,
Старик дремал понуро.
И семечки на сапоги
Лениво парни лускали.
И был исполнен старый гимн,
А пассажиры слушали.
Да только что в глазах прочтешь?
Глаза-то были сонными,
И разговор все был про то ж,
Беседы шли сезонные:
Про то, что март хороший был
И что апрель студеный,
Табачный дым над залом плыл —
Обыденный, буденный.
Матрос еще стаканчик взял —
Ничуть не поперхнулся.
А тот старик, что хмуро спал, —
От гимна не проснулся.
А баба, спрятав два соска
И не сходя со стула,
Двоих младенцев в два платка
Толково завернула.
А мат, который прозвучал,
Неясно что обозначал.
ВАСЯ С БУЛЕЙ
Первый образ сошедших с круга:
Камчадалы, два глупых друга,
Вася Лихарев с Галкиным Булей.
Класс
то забормочет, как улей,
То от ужаса онемеет.
Класс контрольной только и дышит.
Вася с Булей контрольных не пишут.
Вася с Булей надежд не имеют.
Вася с Булей на задней парте,
Вне компаний, группок, партий,
Обсуждают с наглой улыбкой
Тщетность наших поползновений.
Сами, сами на почве зыбкой:
Вася — дуб, и Буля не гений.
Оба, оба школы не кончат.
Буля — потому что не хочет.
Вася — потому что не может.
Эта мысль не томит, не гложет,
Не страшит, не волнует, не мучит —
Целый год уроков не учат!
До секунды время исчисля,
Вася ждет звонка терпеливо.
Бродят дивные пошлые мысли
Вдоль по Булиной роже счастливой.
Чем он думает? Даже странно.
И о чем? Где его установки?
Путешествует, видимо, в страны,
Где обедают без остановки.
Мы потом в институтах учились,
На симпозиумах встречались,
В санаториях южных лечились
И на аэролиниях мчались.
После вечера выпускного
Через год, через два, через сорок
Мы встречались снова и снова,
Вспоминая о дружбах и ссорах.
Где же Вася?
Никто не слышал.
Словно в заднюю дверь он вышел.
Что же Буля?
Где колобродит?
Даже слухи давно не ходят,
Словно за угол завернули
Буля с Васей,
Вася с Булей.
На экзаменах провалились
И как будто бы провалились.
* * *
Сорок сороков сорокалетних
Однокурсниц и соучениц,
По уши погрязших в сплетнях,
Пред успехом падающих ниц,
Все же сердобольных, все же честных,
Все же (хоть по вечерам) прелестных,
Обсудили и обговорили
И распределили все места
И такую кашу заварили!
Ложка в ней стоймя стоит — крута!
Эти сорок сороков я знал
Двадцать лет назад — по институту,
И по гулкости консерваторских зал,
По добру, а также и по худу.
Помню толстоватых и худых,
Помню миловидных, безобразных,
Помню работящих, помню праздных,
Помню очень молодых.
Я взрослел и созревал
Рядом с ними, сорока сороками,
Отмечал их дни рождения строками,
А на днях печали — горевал.
Стрекочите и трезвоньте,
Сорок сороков, сорок сорок,
Пусть на вашем горизонте
Будет меньше тучек и тревог.
МОРАЛЬНЫЙ ИЗНОС
Человек, как лист бумаги,
Изнашивается на сгибе.
Человек, как склеенная чашка,
Разбивается на изломе.
А моральный износ человека
Означает, что человека
Слишком долго сгибали, ломали,
Колебали, шатали, мяли,
Били, мучили, колотили,
Попадая то в страх, то в совесть,
И мораль его прохудилась,
Как его же пиджак и брюки.
УЛУЧШЕНИЕ АНКЕТ
В анкетах лгали,
Подчищали в метриках,
Равно боялись дыма и огня
И не упоминали об Америках,
Куда давно уехала родня.
Храня от неприятностей семью,
Простую биографию свою
Насильно к идеалу приближали
И мелкой дрожью вежливо дрожали.
А биография была проста.
Во всей своей наглядности позорной.
Она — от головы и до хвоста —
Просматривалась без трубы подзорной.
Сознанье отражало бытие,
Но также искажало и коверкало, —
Как рябь ручья, а вовсе не как зеркало,
Что честно дело делает свое.
Но кто был более виновен в том:
Ручей иль тот, кто в рябь его взирает
И сам себя корит и презирает?
Об этом я вам расскажу потом.
* * *
«Доносов не принимают!
Вчера был последний день!»
Но гадов не пронимает
Торжественный бюллетень.
Им уходить неохота,
Они толпятся у входа.
Серее серых мышат,
Они бумагой шуршат.
Проходят долгие годы,
Десятилетья идут,
Но измененья погоды
Гады по году ждут.
* * *
Когда эпохи идут на слом,
Появляются дневники,
Писанные задним числом,
В одном экземпляре, от руки.
Тому, который их прочтет
(То ли следователь, то ли потомок),
Представляет квалифицированный отчет
Интеллигентный подонок.
Поступки корректируются слегка.
Мысли — очень серьезно.
«Рано!» — бестрепетно пишет рука,
Где следовало бы: «Поздно».
Но мы просвечиваем портрет
Рентгеновскими лучами,
Смываем добавленную треть
Томления и отчаяния.
И остается пища: хлеб
Насущный, хотя не единый,
И несколько недуховных потреб,
Пачкающих седины.
* * *
Надо, чтобы дети или звери,
Чтоб солдаты или, скажем, бабы
К вам питали полное доверье
Или полюбили вас хотя бы.
Обмануть детей не очень просто,
Баба тоже не пойдет за подлым,
Лошадь сбросит на скаку прохвоста,
А солдат поймет, где ложь, где подвиг.
Ну, а вас, разумных и ученых, —
О, высокомудрые мужчины, —
Вас водили за нос, как девчонок,
Как детей, вас за руку влачили.
Нечего ходить с улыбкой гордой
Многократно купленным за орден.
Что там толковать про смысл, про разум,
Многократно проданный за фразу.
Я бывал в различных обстоятельствах,
Но видна бессмертная душа
Лишь в освобожденной от предательства,
В слабенькой улыбке малыша.
СОН
Как дерево стареет и устает металл,
Всемирный обыватель от истории устал.
Он одурел от страха и притерпелся к совести,
Ему приелись лозунги и надоели новости.
Заснул отец семейства и видит сладкий сон
О том, что репродуктор неожиданно включен.
Храпит простак, но видит его душевный глаз:
Последние известия звучат в последний раз.
Храпит простак, но слышит его душевный слух,
Что это все взаправду, что это все не слух:
Событий не предвидится ближайших двести лет
И деньги возвращаются подписчикам газет.
Посередине ночи, задолго до утра
Вскочил простак поспешно с двуспального одра,
Он теребит супругу за толстое плечо,
И, злая с недосыпу, она кричит: «Для чо?
Какой там репродуктор? Он даже не включен».
И оптимист злосчастный проклял свой лживый сон.
* * *
У людей — дети. У нас — только кактусы
Стоят, безмолвны и холодны.
Интеллигенция, куда она катится?
Ученые люди,
где ваши сыны?
Я жил в среде, в которой племянниц
Намного меньше, чем теть и дяде́й.
И ни один художник-фламандец
Ей не примажет больших грудей.
За что? За то, что детские сопли
Однажды побрезговала стереть,
Сосцы у нее навсегда пересохли,
Глаза и щеки пошли стареть.
Чем больше книг, тем меньше деток,
Чем больше идей, тем меньше детей.
Чем больше жен, со вкусом одетых,
Тем в светлых квартирах пустей и пустей.
* * *
Генерала легко понять,
Если к Сталину он привязан, —
Многим Сталину он обязан,
Потому что тюрьму и суму
Выносили совсем другие.
И по Сталину ностальгия,
Как погоны, к лицу ему.
Довоенный, скажем, майор
В сорок первом или покойник,
Или, если выжил, полковник.
Он по лестнице славы пер.
До сих пор он по ней шагает,
В мемуарах своих — излагает,
Как шагает по ней до сих пор.
Но зато на своем горбу
Все четыре военных года
Он тащил в любую погоду
И страны и народа судьбу
С двуединым известным кличем.
А из Родины — Сталина вычтя,
Можно вылететь. Даже в трубу!
Кто остался тогда? Никого.
Всех начальников пересажали.
Немцы шли, давили и жали
На него, на него одного.
Он один, он один. С начала
До конца. И его осеняло
Знаменем вождя самого.
Даже и в пятьдесят шестом,
Даже после Двадцатого съезда
Он портрета не снял, и в том
Ни его, ни его подъезда
Обвинить не могу жильцов,
Потому что в конце концов
Сталин был его честь и место.
Впереди только враг. Позади
Только Сталин. Только Ставка.
До сих пор закипает в груди,
Если вспомнит. И ни отставка,
Ни болезни, ни старость, ни пенсия
Не мешают; грозною песнею,
Сорок первый, звучи, гуди.
Ни Егоров, ни Тухачевский —
Впрочем, им обоим поклон, —
Только он, бесстрашный и честный,
Только он, только он, только он.
Для него же свободой, благом,
Славой, честью, гербом и флагом
Сталин был. Это уж как закон.
Это точно. «И правду эту, —
Шепчет он, — никому не отдам».
Не желает отдать поэту.
Не желает отдать вождям.
Пламенем безмолвным пылает,
Но отдать никому не желает.
И за это ему — воздам!
* * *
Товарищ Сталин письменный —
Газетный или книжный —
Был благодетель истинный,
Отец народа нежный.
Товарищ Сталин устный —
Звонком и телеграммой —
Был душегубец грустный,
Угрюмый и упрямый.
Любое дело делается
Не так, как сказку сказывали.
А сказки мне не требуются,
Какие б ни навязывали.