Златой запас
«Философской лирики замах — рублевый…»
«Целый народ предпочел стихи…»
Два новых слова для нового дня
«Не тратьте ваши нервы…»
Читатель
«Я был проверен и допущен…»
«Большинство — молчаливо…»
«Я — пожизненный, даже посмертный…»
«Прощаю всех…»
«Зачем, великая, тебе…»
Величие души
«Никоторого самотека!..»
«Запах лжи, почти неуследимый…»
«Потребности, гордые, словно лебеди…»
«Не ведают, что творят…»
Объявленье войны
«Во-первых, он — твоя судьба…»
«История над нами пролилась…»
«Мир, какой он должен быть…»
Ода Мейерхольду
«Гамлет этого поколения…»
«Я был росою…»
Старые церкви
Памятник старины
Издержки прогресса
Телефон
Молчащие
Уходящее время
«Это все прошло давно…»
«Недостойно бежит старичок…»
«Человек умирает дважды…»
«Поколению по имени-отчеству …»
Перемены
Необходимость забвенья
«Хороша ли плохая память?..»
«Охапкою крестов, на спину взваленных…»
Страсть к фотографированию
Месса по Слуцкому
«Польский гонор и еврейский норов…»
«Стихи, что с детства я на память знаю…»
Добавка
«Не воду в ступе толку…»
Слишком много жизненного опыта
По теченью и против теченья
«С бытием было проще…»
«Спасибо Вам за добрые слова…»
«Ткал ковры. И продавал — в нарез…»
Долг
Удачник
Неужели?
Завещанное всем
«В драгоценнейшую оправу…»
«Поэты подробности…»
«В двадцатом веке дневники…»
В порядке исключенья
Помета под стихотвореньем
Слава («Слава — вырезки из газет…»)
«Гром аплодисментов подтверждал…»
Равнодушие к футболу
Каждый день
Профессиональное раскаяние

 

***************************************

 

 

ЗЛАТОЙ ЗАПАС

Поэзия — кураж,
а временами даже
она тот самый раж,
что есть в любом пейзаже.

О, виражи ракет —
скорее не бывает!
Но миражи карет
за ними поспевают.

Когда их вдаль влачит
Пегас золотопегий,
в них тоненько звучит
златой запас элегий.




* * *    

Философской лирики замах — рублевый,
а удар — грошовый, небольшой.
Может, обойтись пустой и плевой —
как ее фамилия — душой?

Пусть уж философствуют философы.
Пусть они изыскивают способы
мир уговорить еще терпеть.
Нам бы только песенку попеть.

В песенке же все: объект, субъект,
бытие с сознанием, конечно.
Кто ее от цели от конечной
отклонит, с пути собьет?

И пока громоздкая земля
пробирается средь пыли звездной,
мировое труляля
торжествует над всемирной бездной.




* * *    

Целый народ предпочел стихи
для выражения не только чувств —
мыслей. Чем же это кончится?
Стих — не ходьба. Поэзия — пляска.
Целый народ под ритмы лязга
национальных инструментов
в народных оркестрах
не ходит, а пляшет.
Чем же это кончится?




ДВА НОВЫХ СЛОВА ДЛЯ НОВОГО ДНЯ    

Я сегодня два новые слова слыхал:
заказуха и ненаселенка.
Заказуха — шикарное слово-нахал.
Еще сохнет пеленка,
та, в которую пеленали его.
Рождество его и его торжество
за год, может, за полугодье
совершились — и вот это слово живет,
паром водочным, дымом табачным плывет,
расширяет угодья.
Не на Севере, также и не на селе,
а на черным асфальтом поросшей земле:
не для периферийного уха
удалое словцо — заказуха.
А на Севере вовсе не знают заказ,
он звучит экзотически, словно Кавказ,
знают слово — приказ,
знают слово — указ
и еще нехорошее слово — отказ.
А на Севере, в ненаселенке,
жизнь без целлофановой пленки.
Население населенки — народ.
Заказуха его не взяла в оборот.




* * *    

Не тратьте ваши нервы —
плохая память — честь.
Я в сотый раз, как в первый,
могу «Анчар» прочесть.
Теперь он больше нравится,
сильнее сила чар,
хоть в сотый раз читается —
не в первый раз «Анчар».




ЧИТАТЕЛЬ    

Какие цитаты заложены
в наши кассеты!
Смотрите, читайте,
завидуйте или глазейте!

Родившись в сорочке,
какая она ни лихая,
хорошие строчки
мы с самого детства слыхали.

Хорошие книги
читали со школы начальной,
и выросли с ними,
и напоены их печалью.

Их звоном счастливым
звенят до сих пор наши уши.
Их медом пчелиным,
как соты, полны наши души.

Начетчиком был,
талмудистом же не был я точно.
А книжная пыль
опыляет не хуже цветочной.

А книжники, что же,
они не всегда фарисеи
и с ними не схожи
в пределах Советской России.

«Читатель» — в ответ
я пишу на анкеты наскоки.
А если поэт,
то настолько, читатель насколько.




* * *    

Я был проверен и допущен
к тому, что лучше делал Пушкин,
хотя совсем не проверялся.
Да, я трудился и старался
на том же поприще, на том же
ристалище, что Фет и Блок,
но Тютчев делал то же тоньше,
а Блок серьезней делать мог.
Да, Достоевский и Толстой,
а также Чехов — злободневней,
чем проза с фразою простой,
стихи с тематикою нервной.
Век девятнадцатый срамит
двадцатый век и поправляет
за то, что он шумит, гремит,
а суть — темнит и искривляет.




* * *    

Большинство — молчаливо.
Конечно, оно суетливо,
говорливо и, может быть, даже крикливо,
но какой шум и крик им ни начат,
ничего он не значит.

В этом хоре солисты
решительно преобладают:
и поют голосисто,
и голосисто рыдают.

Между тем знать не знающее ничего
большинство,
не боясь впасть в длинноту,
тянет однообразную ноту.

Голосочком своим,
словно дождичком меленьким, сея,
я подтягивал им,
и молчал и мычал я со всеми.
С удовольствием слушая,
как поют наши лучшие,
я мурлыкал со всеми.

Сам не знаю зачем,
почему, по причине каковской
вышел я из толпы
молчаливо мычавшей, московской,
и запел для чего
так, что в стеклах вокруг задрожало,
и зачем большинство
молчаливо меня поддержало.




* * *    

Я — пожизненный, даже посмертный.
Я — надолго, пусть навсегда.
Этот временный,
этот посменный
должен много потратить труда,
чтоб свалить меня,
опорочить,
и, жалеючи силы его,
я могу ему напророчить,
что не выйдет со мной ничего.
Как там ни дерет он носа —
все равно прет против рожна.
Не вытаскивается заноза,
если в сердце сидит она.
Может быть, я влезал,
но в душу,
влез, и я не дам никому
сдвинуть с места мою тушу —
не по силе вам,
не по уму.




* * *    

Прощаю всех —
успею, хоть и наспех, —
валявших в снег
и поднимавших на смех,
списать не давших
по дробям пример
и не подавших
доблести пример.

Учителей ретивейших
прощаю,
меня не укротивших,
укрощая.
Учитель каждый
сделал то, что мог.
За дело стражду,
сам я — пренебрег.

Прощаю всех, кто не прощал меня,
поэзию не предпочел футболу.
Прощаю всех, кто на исходе дня
включал,
мешая думать,
радиолу.

Прощаю тех, кому мои стихи
не нравятся,
и тех, кто их не знает.
Невежды пусть невежество пинают.
Мне? Огорчаться? Из-за чепухи?
Такое не считаю за грехи.

И тех, кого Вийон не захотел,
я ради душ пустых и бренных тел
и ради малых их детей прощаю.
Хоть помянуть добром — не обещаю.




* * *    

Зачем, великая, тебе
со мной, обыденным, считаться?
Не лучше ль попросту расстаться?
Что значу я в твоей судьбе?

Шепчу, а также бормочу.
Страдаю, но не убеждаю.
То сяду, то опять вскочу,
хожу, бессмысленно болтаю.

Не умолю. И не смолчу.




ВЕЛИЧИЕ ДУШИ

А как у вас с величием души?
Все остальное, кажется, в порядке,
но, не играя в поддавки и прятки,
скажите, как с величием души?

Я знаю, это нелегко, непросто.
Ответить легче, чем осуществить.
Железные канаты проще вить.
Но как там в отношенье благородства?

А как там с доблестью, геройством, славой?
А как там внутренний лучится свет?
Умен ли сильный,
угнетен ли слабый?
Прошу ответ.




* * *

Никоторого самотека!
Начинается суматоха.
В этом хаосе есть закон.
Есть порядок в этом борделе.
В самом деле, на самом деле
он действительно нам знаком.
Паникуется, как положено,
разворовывают, как велят,
обижают, но по-хорошему,
потому что потом — простят.
И не озаренность наивная,
не догадки о том о сем,
а договоренность взаимная
всех со всеми,
всех обо всем.




* * *

Запах лжи, почти неуследимый,
сладкой и святой, необходимой,
может быть, спасительной, но лжи,
может быть, пользительной, но лжи,
может быть, и нужной, неизбежной,
может быть, хранящей рубежи
и способствующей росту ржи,
все едино — тошный и кромешный
запах лжи.




* * *

Потребности, гордые, словно лебеди,
парящие в голубой невесомости,
потребности в ужасающей степени
опередили способности.

Желанья желали всё и сразу.
Стремленья стремились прямо вверх.
Они считали пошлостью фразу
«Слаб человек!».

Поскольку был лишь один карман
и не было второго кармана,
бросавшимся к казенным кормам
казалось, что мало.

А надо было жить по совести.
Старинный способ надежен и прост.
Тогда бы потребности и способности
не наступали б друг другу на хвост.




* * *    

Не ведают, что творят,
но говорят, говорят.
Не понимают, что делают,
но все-таки бегают, бегают.

Бессмысленное толчение
в ступе — воды,
и все это в течение
большой беды!

Быть может, век спустя
интеллигентный гот,
образованный гунн
прочтет и скажет: пустяк!
Какой неудачный год!
Какой бессмысленный гул!

О чем болтали!
Как чувства ме́лки!
Уже летали
летающие тарелки!




ОБЪЯВЛЕНЬЕ ВОЙНЫ

Вручая войны объявленье, посол понимал:
ракета в полете, накроют его и министра
и город и мир уничтожат надежно и быстро,
но формулы ноты твердил, как глухой пономарь.

Министр, генералом уведомленный за полчаса:
ракета в полете, — внимал с независимым видом,
но знал: он — трава и уже заблестела коса,
хотя и словечком своих размышлений не выдал.

Но не был закончен размен громыхающих слов,
и небо в окне засияло, зажглось, заблистало,
и сразу не стало министров, а также послов
и всех и всего, даже время идти перестало.

Разрыв отношений повлек за собою разрыв
молекул на атомы, атомов на электроны,
и все обратилось в ничто, разложив и разрыв
пространство, и время, и бунты, и троны.




* * *

Во-первых, он — твоя судьба,
которую не выбирают,
а во-вторых, не так уж плох
таковский вариант судьбы,
а в-третьих, солнышко блестит,
и лес шумит, река играет,
и что там думать: «если бы»,
и что там рассуждать: «кабы».

Был век, как яблочко, румян.
Прогресс крепчал вроде мороза.
Выламываться из времен —
какая суета и проза.
Но выломались из времен,
родимый прах с ног отряхнули.
Такая линия была,
которую упорно гнули.

Они еще кружат вокруг
планеты, вдоль ее обочин,
как спутничек с собачкой Друг,
давно подохшей, между прочим.
Давно веселый пес подох,
что так до колбасы был лаком,
и можно разве только вздох
издать, судьбу его оплакав.

Оплачем же судьбу всех тех,
кто от землицы оторвался,
от горестей и от утех,
и обносился, оборвался,
и обозлился вдалеке,
торя особую дорожку,
где он проходит налегке
и озирается сторожко.




* * *

История над нами пролилась.
Я под ее ревущим ливнем вымок.
Я перенес размах ее и вымах.
Я ощутил торжественную власть.

Эпоха разражалась надо мной,
как ливень над притихшею долиной,
то справедливой длительной войной,
а то несправедливостью недлинной.

Хотел наш возраст или не хотел,
наш век учел, учил, и мчал, и мучил
громаду наших душ и тел,
да, наших душ, не просто косных чучел.

В какую ткань вплеталась наша нить,
в каких громах звучала наша нота,
теперь все это просто объяснить:
судьба — ее порывы и длинноты.

Клеймом судьбы помечены столбцы
анкет, что мы поспешно заполняли.
Судьба вцепилась, словно дуб, корнями
в начала, середины и концы.




* * *    

Мир, какой он должен быть,
никогда не может быть.
Мир такой, какой он есть,
как ни повернете — есть.

Есть он — с небом и землей.
Есть он — с прахом и золой,
с жаждущим прежде всего
преобразовать его

фанатичным добряком,
или желчным стариком,
или молодым врачом,
или дерзким скрипачом,

чья мечта всегда была:
скатерть сдернуть со стола.
Эх! Была не была —
сдернуть скатерть со стола.




ОДА МЕЙЕРХОЛЬДУ

Если б Мейерхольду «Маскарада»
площадной явился Мейерхольд,
Мейерхольд забора и парада,
совершивший непостижный вольт, —
что бы фрачник блузнику сказал бы,
что бы куртке кожаной сказал
этот выспренний, как тронный зал,
и надменный, словно герцог Альба?

Он сказал бы: «Я не знал, что так
повернется. Впрочем, так не плоше.
На ребре давно стоял пятак.
На орла, на решку? В царской ложе
новые властители сидят,
но спектакль — только мой глядят».

Он сказал бы: «Только впереди
место мое. Только так умею,
позади же сразу я немею,
чувствую стеснение в груди».

Он сказал бы: «Власть —
редкостная сласть и
всепоглощающая страсть.
Кто откажется, когда дается?
Ведь: под блузой чаще сердце бьется.
Это не купить и не украсть».

Он сказал бы: «Прежде я не думал
про народ, но он ведь есть, народ!
Он меня с меня как пену сдунул,
взял с собой, пустил в свой оборот».

Думаю, они б договорились,
фрачник с блузником, они б сошлись
на таком понятии, как жизнь,
радость жизни, горечь, милость.

Вряд ли разговор бы длился долго,
вряд ли был бы долог бой
разных категорий долга
пред собой и пред судьбой.




* * *    

Гамлет этого поколения
самосильно себе помог.
Если надо — в крови по колени
проборматывал свой монолог.

Он, довольный своими успехами,
управляя своею судьбой,
шел по сцене, бряцая доспехами:
с марша — прямо бросали в бой.

Как плательщик большие налоги
не желает уплачивать в срок,
не любил он свои монологи
и десятки выбрасывал строк.

Что ему были вражьи своры?
Весь он был воплощенная месть!
Исполнял он свои приговоры
прежде, чем успевал произнесть.

Только соображения такта
режиссерам мешали порой
дать на сцене хотя бы пол-акта
под названием «Гамлет — король».

В голову никогда б не пришло,
что «не быть» — это тоже возможность,
и актеры на полную мощность
правили свое ремесло.

Ни сомнений и ни угрызений,
ни волнений и ни размышлений
знать тот Гамлет не знал нипочем,
прорубаясь к победе мечом.




* * *

Я был росою.
Я знал, что высохну
и в пору зноя
и нос не высуну.

Но в час вечерний,
а также утренний
я снова выпаду
на прежнем уровне.

Участвуя в круговороте,
извечно принятом в природе,
воспринимал я поражения
не только как сплошные беды,
но как прямое продолжение
счастливых радостей победы.

Мне с первым снегом вместе таять
казалось детскою игрой.
Я знал, что вскоре прилетает
снег следующий,
снег второй.

То чувство локтя,
чувство цепи,
в котором хоть звено — мое,
обширнее тайги и степи,
таинственней, чем житие

святого, что, кладя на плаху
главу,
свою беду влача,
сочувствовал тихонько страху
перед грядущим —
палача.




СТАРЫЕ ЦЕРКВИ

Полутьма и поля, в горизонты оправленные,
широки, как моря.
Усеченные и обезглавленные
церкви
бросили там якоря.

Эти склады и клубы прекрасно стоят,
занимая холмы и нагорья,
привлекая любой изучающий взгляд
на несчастье себе и на горе.

Им народная вера вручала места,
и народного также
неверья
не смягчила орлиная их красота.
Ощипали безжалостно перья.

Перерубленные
почти пополам,
небеса до сих пор поднимают,
и плывет этот флот
по лугам, по полям,
все холмы, как и встарь, занимает.

Полуночь, но до полночи — далеко.
Полусумрак, но мрак только начат.
И старинные церкви стоят высоко.
До сих пор что-то значат.




ПАМЯТНИК СТАРИНЫ

Все печки села Никандрова — из храмовых кирпичей,
из выветренных временами развалин местного храма.
Нет ничего надежнее сакральных этих печей:
весь никандровский хворост без дыма сгорит до грамма.

Давным-давно религия не опиум для народа,
а просто душегрейка для некоторых старух.
Церковь недоразваленная, могучая, как природа,
успешно сопротивляется потугам кощунственных рук.

Богатырские стены
богатырские тени
отбрасывают вечерами
в зеленую зону растений.
Нету в этой местности
и даже во всей окрестности
лучше холма, чем тот,
где белый обрубок встает.

Кирпичи окровавленные
устремив к небесам,
встает недоразваленный,
на печки недоразобранный.
А что он означает,
не понимает он сам,
а также его охраняющие
местные власти и органы.

А кирпичи согревают — в составе печей — тела,
как прежде — в составе храма — душу они согревали.
Они по первому случаю немного погоревали,
но ныне уже не думают, что их эпоха — прошла.




ИЗДЕРЖКИ ПРОГРЕССА

За привычку летать
люди платят отвычкою плавать,
за привычку читать
люди платят отвычкою слушать,
и чем громче
у телевиденья слава,
тем известность
радиовещанья
все глуше.

Достиженье
и постиженье,
падая на чашку весов,
обязательно вызывают стяженье
поясов.

И приходится стягивать
так, что далее некуда.
Можно это оплакивать,
но обжаловать некуда.




ТЕЛЕФОН

Сначала звонил телефон,
но дело кончалось набатом,
который, как взорванный атом,
ревел в упоеньи лихом.

Гудки или, скажем, звонки,
которые слышались в трубке,
звучали предвестием рубки,
ломающей все позвонки.

В эпоху такую и дату
ничуть телефон не плошал,
звонил, награждал и лишал,
трещал, вызывал нас куда-то.

Ниспосланный лично судьбой,
ее представлял интересы,
звонил убедительно, трезво
и звал то на суд, то на бой.




МОЛЧАЩИЕ

Молчащие. Их много. Большинство.
Почти все человечество — молчащие.
Мы — громкие, шумливые, кричащие —
не можем не учитывать его.

О чем кричим — того мы не скрываем.
О чем,
о чем,
о чем молчат они?
Покуда мы проносимся трамваем,
как улица молчащая они.

Мы — выяснились,
с нами — все понятно.
Покуда мы проносимся туда,
покуда возвращаемся обратно,
они не раскрывают даже рта.

Покуда жалобы по проводам идут
так, что столбы от напряженья гнутся,
они чего-то ждут. Или не ждут.
Порою несколько минут
прислушиваются.
Но не улыбнутся.




УХОДЯЩЕЕ ВРЕМЯ

Время уходит, и даже в анализах крови
можно увидеть: седеют косматые брови
времени и опускаются властные плечи
времени. Время времени — недалече.

Время уходит своим государственным шагом
то горделиво, как под государственным флагом,
то музыкально, как будто бы гимн государства
грянет немедленно, через минуту раздастся.

Но если вдуматься, в том, что время уходит,
важно лишь то, что оно безвозвратно уходит
и что впоследствии никто не находит
время свое, что сейчас вот уходит.

Время уходит. Не радуется, но уходит.
Время уходит. Оглядывается, но уходит.
Кепочкой машет.
Бывает, что в губы лобзает,
но — исчезает.




* * *

Это все прошло давно:
россказни да казни.
Промелькнуло, как в кино
тенями на ткани.

С недоверием глядит
поколенье деток:
для него я троглодит,
для него я предок,

для него я прошлый век,
скукота зеленая,
для него — не человек,
рыба я соленая,

рыба я мороженая,
в сторону отложенная.
??????????????????????????????????
Я надоедать устал.
Я напоминать не стал.




* * *    

Недостойно бежит старичок,
сотрясаясь тремя четвертями
века,
а может, двумя третями
века,
весь от поджилок до щек.

Если добр и любезен шофер,
он ему остановит автобус.
Если нет, то, все ноги оттопав,
он, наверно, бредет до сих пор.

Через ночь, через грязь, через тьму,
вдоль по старости, как по траншее,
где сегодня так страшно ему
и где завтра мне будет страшнее.




* * *    

Человек умирает дважды.

Сначала в своей постели
или в чужом окопе.
Окончательно он умирает
в памяти своего врага.

Усыхает нервная клетка,
и смывается кровью струпик,
в котором хранилась память
о нем, о ненавистном.

Все. Последний конец кончины.
Окончательное «до свиданья».
И не помянут даже лихом.




* * *    

Поколению по имени-отчеству
думавших о самих себе
в изумленьи думать не хочется
о таком повороте в судьбе.

Все их дети
на всем белом свете
просто Вани, Мани и Пети,
не желающие взрослеть
и отказываться от привычки
к уменьшительной детской кличке,
выходить из Вань, Мань и Петь.

Поколенье, что почитало
звания, ордена, чины,
неожиданно воспитало
тех, кто никому не должны.

Поколение, шедшее в ногу
по шоссе, обнаружило вдруг:
на обочине или немного
в стороне, парами — сам-друг,

не желая на них равняться,
а желая только обняться
без затей и без идей, —
поколенье своих детей.




ПЕРЕМЕНЫ

Перемены бывают нечасто.
Редок пересчет, перемер.
Раза три я испытывал счастье,
упоение от перемен.

Раза три, а точнее, четыре
перемен совершался обвал,
и внезапно светлело в квартире,
где с рождения я пребывал.

Словно вьюга, мела перемена,
словно ливень весенний, лила.
Раза три, утверждаю я смело,
перемена большая была.

От судьбы отломилась бы милость,
то-то б разодолжил меня бог,
если б снова переменилось,
изменилось еще хоть разок.




НЕОБХОДИМОСТЬ ЗАБВЕНЬЯ

Уменье памяти сопряжено
с уменьем забыванья,  !!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!
и зерно
в амбарах памяти должно
не переполнить кубатуру сдуру.
Забвенье тоже создает культуру.


Запомнил, заучил и зазубрил,
потом забыл, как будто бы зарыл,
а то, что из забвенья вырастает,
то южным снегом вскоре не растает,
то — вечное, словно полярный снег,
то — навсегда
и то — для всех.




* * *

Хороша ли плохая память?
Иногда — хороша.
Отдыхает душа.
В ней — просторно. Ее захламить
никому не удалось,
и она, отрешась от опеки,
поворачивается, как лось,
загорающий на солнцепеке.

Гулок лес. Ветрами продут.
Березняк вокруг подрастает,
А за ней сюда не придут,
не застанут ее, не заставят.
Ни души вокруг души,
только листья лепечут свойски,
а дела души — хороши,
потому что их нету вовсе.




* * *

Охапкою крестов, на спину взваленных,
гордись, тщеславный человек,
покуда в снег один уходит валенок,
потом другой уходит в снег.

До публики ли, вдоль шоссе стоящей,
до гордости ли было бы, когда
в один соединила, настоящий,
все легкие кресты твои
беда.

Он шею давит,
спину тяготит.
Нельзя нести
и бросить не годится.
А тяжесть — тяжкая,
позорный — стыд,
и что тут озираться и гордиться!




СТРАСТЬ К ФОТОГРАФИРОВАНИЮ

Фотографируются во весь рост,
и формулируют хвалу, как тост,
и голоса фиксируют на пленке,
как будто соловья и коноплянки.

Неужто в самом деле есть архив,
где эти фотографии наклеят,
где эти голоса взлелеют,
как прорицанья древних Фив?

Неужто этот угол лицевой,
который гож тебе, пока живой,
но где величье даже не ночует,
в тысячелетия перекочует?

Предпочитаю братские поля,
послевоенным снегом занесенные,
и памятник по имени «Земля»,
и монумент по имени «Вселенная».




МЕССА ПО СЛУЦКОМУ

Андрею Дравичу

Мало я ходил по костелам.
Много я ходил по костям.
Слишком долго я был веселым.
Упрощал, а не обострял.

Между тем мой однофамилец,
бывший польский поэт Арнольд
Слуцкий,
вместе с женою смылись
за границу из Польши родной.

Бывший польский подпольщик,
бывший
польской армии офицер,
удостоенный премии высшей,
образец, эталон, пример —

двум богам он долго молился,
двум заветам внимал равно.
Но не выдержал Слуцкий. Смылся.
Это было довольно давно.

А совсем недавно варшавский
ксендз
и тамошний старожил
по фамилии пан Твардовский
по Арнольду мессу служил.

Мало было во мне интересу
к ритуалу. Я жил на бегу.
Описать эту странную мессу
и хочу я и не могу.

Говорят, хорошие вирши
пан Твардовский слагал в тиши.
Польской славе, беглой и бывшей,
мессу он сложил от души.

Что-то есть в поляках такое!
Кто с отчаянья двинул в бега,
кто, судьбу свою упокоя,
пану богу теперь слуга.

Бог — большой, как медвежья полость
Прикрывает размахом крыл
все, что надо, — доблесть и подлость,
а сейчас — Арнольда прикрыл.

Простираю к вечности руки,
и просимое мне дают.
Из Варшавы доносятся звуки:
по Арнольду мессу поют!




* * *

Польский гонор и еврейский норов
вежливость моя не утаит.
Много неприятных разговоров
мне еще, конечно, предстоит.

Будут вызывать меня в инстанции,
будут голос повышать в сердцах,
будут требовать и, может статься,
будут гневаться или серчать.

Руганный, но все-таки живой,
уличенный в дерзостном обмане,
я уйду с повинной головой
или кукиш затаив в кармане.

Все-таки живой! И воробьи,
оседлавшие электропроводку,
заглушат и доводы мои,
и начальственную проработку.




* * *    

Стихи,
что с детства я на память знаю,
важней крови,
той, что во мне течет.
Я не скажу, что кровь не в счет:
она своя, не привозная,—
но — обновляется примерно раз в семь лет
и, бают, вся уходит, до кровинки.
А Пушкин — ежедневная новинка.
Но он — один. Другого нет.     




ДОБАВКА

Добавить — значит ударить побитого.
Побил и добавил. Дал и поддал.
И это уже не драка и битва,
а просто бойня, резня, скандал.

Я понимал: без битья нельзя,
битым совсем другая цена.
Драка — людей возвышает она.
Такая у нее стезя.

Но не любил, когда добавляли.
Нравиться мне никак не могли,
не развлекали, не забавляли
морда в крови и рожа в пыли.

Слушая, как трещали кости,
я иногда не мог промолчать
и говорил: — Ребята, бросьте,
убьете — будете отвечать.

Если гнев отлютовал,
битый, топтанный, молча вставал,
харкал или сморкался кровью
и уходил, не сказав ни слова.

Еще называлось это: «В люди
вывести!» — под всеобщий смех.
А я молил, уговаривал. — Будя!
Хватит! Он уже человек!

Покуда руки мои хватают,
покуда мысли мои витают,
пока в родимой стороне
еще прислушиваются ко мне,

я буду вмешиваться, я буду
мешать добивать, а потом добавлять,
бойцов окровавленную груду
призывами к милости забавлять.




* * *

Не воду в ступе толку,
а перевожу в строку,
как пишется старику,
как дышится старику,

и как старику неможется,
и вовсе нельзя помочь,
и как у него итожится
вся жизнь в любую ночь.

Я это в книжках читал,
я это в фильмах глядел,
но я отнюдь не считал,
что это и мой удел.

Оказывается, и мой!
И, мыкая эту беду,
я, словно к себе домой,
в обычную старость бреду.

Как правильно я поступал,
когда еще молодым
я место в метро уступал
морщинистым и седым.




СЛИШКОМ МНОГО ЖИЗНЕННОГО ОПЫТА

Снова много жизненного опыта,
может быть, не меньше, чем в войну,
опыта, что тяжелее топота
вдоль тебя,
во всю твою длину.

Многое усвою и запомню.
Многое пересмотрю
во всемирном нравственном законе,
но — покорнейше благодарю!

Возраст — не учебный, а лечебный,
и, напоминая свет свечей,
вечера, заката свет волшебный
смазывает контуры вещей.




ПО ТЕЧЕНЬЮ И ПРОТИВ ТЕЧЕНЬЯ

Психиатры считают, что плыть по теченью
в переносном ли смысле
и даже в прямом —
помогает!
И даже при кровотеченьи!
Позволяет жить с пользой
и даже с умом.

Запасной, стало быть, открывается выход,
и возможность еще появилась одна
не решенья задач —
получения выгод,
то есть вместе с рожном,
а не против рожна.

Сброшу с плеч все мешки.
Поплыву налегке.
По теченью!
Соломинкой!
Вниз по реке!
Отдохну от усилья и ожесточенья
и махну,
как бывалоча,
против теченья.




* * *

С бытием было проще.
Сперва
не давался быт.
Дался после.
Я теперь о быте слова
подбираю
быта возле.

Бытие, все его категории,
жизнь, и смерть, и сладость, и боль,
радость точно так же, как горе, я
впитываю, как море — соль.

А для быта глаз да глаз
нужен, также — верное ухо.
А иначе слепо и глухо
и нечетко
дойдет до нас.

Бытие всегда при тебе:
букву строчную весело ставишь,
нажимаешь нужный клавиш
и бормочешь стихи о судьбе.

В самом деле, ты жил? Жил.
Умирать будешь? Если скажут.
А для быта из собственных жил
узел тягостный долго вяжут.




* * *

Спасибо Вам за добрые слова,
которых для меня не пожалели,
за то, что закружилась голова,
гиперболы прочтя и параллели.


В претензии останусь я едва ли,
хотя, конечно, в честь такого дня
Вы чуть преувеличили меня,
прикрасили и прилакировали.


Вы выполнили славную задачу,
мешками фраз засыпали провал,
перехвалив меня за недохвал,
воздав сторицею за недодачу.


Стою под сладостным и золотым
дождем, неисчислимым и несметным,
и впитываю влажную латынь
присущего моменту комплимента.





* * *    

Ткал ковры. И продавал — внарез.
Брали больше голубое, розовое.
А на темное — и цены бросовые.
Темное не вызывало интерес.

В самом деле: после дня работы
и расцветка много говорит.
Разве должен добавлять заботы
человеку колорит?

Нет, не должен. Красное и синее
вызывали чувства сильные.
Подходили! И к любой стене.
Оставалась темнота — при мне.

Покупатель говорит: «Не та
краска! Только портит настроение».
Скапливалась эта чернота,
и жужжало этих мух роение.

Покупатель говорит: «Не тот
тон и для квартиры мрачен слишком».
Свет уходит, но запас растет
мрака. Черным предаюсь мыслишкам.

Тем не менее я занимался делом,
кто бы ни советовал и что:
белое я ткал, как прежде, белым.
Черное же белым — ни за что.




ДОЛГ

Мы должны друг другу. Я — за колбасу,
съеденную на газете.
Мне — за ношу, ту, что я несу
на закате, на рассвете.

Я — и за рассвет и за закат,
тот, что на пейзажи нахлобучен.
Мне — за то, что языкат
и писуч, слагать стихи обучен.

Я — за каждый прожитый мной день.
Мне — за то, что день, прожитый мною,
не умножив дребедень,
суть запечатлел перед страною.

Этот долг двойной, взаимосвязь
выручки, взаимная порука
все растет с годами, становясь
невозможностью жить друг без друга.





УДАЧНИК

Как бы ни была расположена
или не расположена
власть,
я уже получил что положено.
Жизнь уже удалась.

Как бы общество ни информировалось,
как бы тщательно ни нормировалась
сласть,
так скупо выделяемая,
отпускаемая изредка сласть,
я уже получил все желаемое.
Жизнь уже удалась.

Я — удачник!
И хоть никуда не спешил,
весь задачник
решил!
Весь задачник,
когда-то и кем-то составленный,
самолично перед собою поставленный,
я решал, покуда не перерешил.

До чего бы я ни добрался,
я не так уж старался,
не усиливался, не пыхтел
ради славы и ради имения.
Тем не менее —
получил, что хотел.




НЕУЖЕЛИ?

Неужели сто или двести строк,
те, которым не скоро выйдет срок, —
это я, те два или три стиха
в хрестоматии — это я,
а моя жена и моя семья —
шелуха, чепуха, труха?

Неужели черные угли — в счет?
А костер, а огонь, а дым?
Так уж первостепенен посмертный почет?
Неужели необходим?

Я людей из тюрем освобождал,
я такое перевидал,
что ни в ямб, ни в дактиль не уложить —
столько мне довелось пережить.

Неужели Эгейское море не в счет,
поглотившее солнце при мне,
и лишь двум или трем стихам почет,
уваженье в родной стороне?

Неужели слезы в глазах жены
и лучи, что в них отражены,
значат меньше, чем малопонятные сны,
те, что в строки мной сведены?

Я топил лошадей и людей спасал,
ордена получал за то,
а потом на досуге все описал.
Ну и что,
ну и что,
ну и что!




ЗАВЕЩАННОЕ ВСЕМ

Завещанное — за вещами.
Оно завешано старьем.
Оно не в тексте завещаний,
а в сердце бьющемся моем.

Придется книги перебрать
и обувь ветхую отбросить,
чтоб выступило, как на рать,
чтоб выступило, словно проседь,

чтоб выступило, словно чтец,
скандирующий страницу.
И чтоб дошло до всех сердец
то, что в моем теперь таится.




* * *

В драгоценнейшую оправу
девятнадцатого столетья
я вставляю себя и ораву
современного многопоэтья.

Поднимаю повыше небо —
устанавливаю повыше,
восстанавливаю, что повыжгли
ради славы, ради хлеба,
главным образом, ради удобства,
прежде званного просто комфортом,
и пускаю десятым сортом
то, что первым считалось сортом.

Я развешиваю портреты
Пушкина и его плеяды.
О, какими огнями согреты
их усмешек тонкие яды,
до чего их очки блистают,
как сверкают их манишки
в те часы, когда листают
эти классики наши книжки.




* * *   

Поэты подробности,
поэты говора
не без робости,
но не без гонора
выдвигают кандидатуры
свои
на первые места
и становятся на котурны,
думая, что они — высота.

Между тем детали забудут,
новый говор сменит былой,
и поэты детали будут
лишь деталью, пусть удалой.

У пророка с его барокко
много внутреннего порока:
если вычесть вопросительные
знаки, также восклицательные,
интонации просительные,
также жесты отрицательные,
если истребить многоточия,
не останется ни черта
и увидится воочию
пустота, пустота, пустота.

Между тем поэты сути,
в какие дыры их ни суйте,
выползают, отрясают
пыль и опять потрясают
или умиляют сердца
без конца, без конца, без конца.




* * *    

В двадцатом веке дневники
не пишутся и ни строки
потомкам не оставят.
Наш век ни спор, ни разговор,
ни заговор, ни оговор
записывать не станет.

Он столько видел, этот век, —
смятенных вер, снесенных вех,
невставших ванек-встанек, —
что неохота вспоминать.
Он вечером в свою тетрадь
записывать не станет.

Но стих — прибежище души.
Без страха в рифму все пиши.
За образом — как за стеною.
За стихотворною строкой,
как за разлившейся рекой,
как за броней цельностальною.

Лишь по прошествии веков
из скомканных черновиков,
из спутанных метафор
все извлекут, что ни таят:
и жизнь, и смерть,
и мед, и яд,
а также соль и сахар.




В ПОРЯДКЕ ИСКЛЮЧЕНЬЯ

Этот гений пишет слабо.
Этот гений пишет плохо.
Незаслуженная слава!
Нет, куда ему до Блока!

Пушкин тоже был похлестче,
как ни глянь. Со всех сторон.
Впрочем, есть же две-три вещи,
где он ярок и силен.

Где в порядке исключенья,
по ошибке по большой,
приключилось приключенье
с ним,
зовомое душой.

В души те он вносит смуту,
кто его хулил, судя:
здесь он прыгнул почему-то
выше самого себя.




ПОМЕТА ПОД СТИХОТВОРЕНИЕМ

Все равно, где написано,
хоть в кювете,
хоть идя на дно,
хоть болтаясь в петле,
можно ставить внизу:
на белом свете —
или даже так:
на черной земле.

Впрочем, магия места происшествия
входит, словно оркестр в состав полка,
в ритуал восхождения или шествия
до тех пор,
восходишь ты пока.

Входит, словно твое лицо на фото,
словно дружбы твои и твои вражды,
словно то, что ты не любишь охоты,
но зато рыбаки тобою горды.

А когда твои книги всегда в продаже,
почему-то
становится всем все равно,
что тебя вдохновило,
какие пейзажи
и недавно написано
или давно.




СЛАВА

Слава — вырезки из газет,
сохраняемые в архиве,
очень легкие, очень сухие.
Для растопки лучшего — нет.

Слава — музыка и слова
неизвестного происхожденья,
но такие, что вся Москва
бормотала при пешем хожденье.

Слава — это каждый твой писк
в папке скапливается почитателем.
Слава — это риск,
риск писателя стать читателем.

Слава — очередь. Длинный хвост
в книжной лавке за новой книжкой.
Слава — это каждый прохвост
треплет имя твое…

Слава — слово злое, соленое
шлют вдогонку, зла желая.
Слава — слива. Сперва зеленая,
после черная, после гнилая.




* * *   

Гром аплодисментов подтверждал
правоту строки, не только рифмы.
Словно папы подтверждают Рима
временную правоту.

Все стихи учились наизусть
поколением, быть может, даже
человечеством. А книг в продаже
не бывало.

Да, поэзия вошла в случа́й.
Задолжали людям неоплатно.
По рублю успеха получай
на пятак таланта.

Прежде недоплачивали всем,
нынче всем переплатили.
И насытились до дна, совсем
люди.

До того стихом обожрались,
что очередное поколение
обнаружит к рифме отвращение
и размер презрит.




РАВНОДУШИЕ К ФУТБОЛУ

Расхождение с ровесниками начиналось еще с футбола,
с той почти всеобщей болезни, что ко мне не привилась,
поразив всех моих ровесников, и при том обоего пола,
обошедшись в кучу времени,
удержав свою кроткую власть.

Сэкономлена куча времени и потеряна куча счастья.
Обнаружив, что в общежитии никого в час футбола нет,
отказавшись от сладкого бремени,
я обкладывался все чаще
горькой грудой книг
и соленой грудой газет.

И покуда там,
на поле —
ловкость рук,
никакого мошенства,—
позабывши о футболе,
я испытывал блаженства,
не похожие на блаженства,
что испытывал стадион,
не похожие, но не похуже,
а пожалуй, даже погуще.

От чего? От словесного жеста,
от испытанных идиом.

И пока бегучесть,
прыгучесть
восхищала друзей и радовала,
мне моя особая участь
тоже иногда награды давала,
и, приплясывая,
пританцовывая
и гордясь золотым пустяком,
слово в слово тихонько всовывая,
собирал я стих за стихом.




КАЖДЫЙ ДЕНЬ

Начинайся,
страшная и странная,
странная и страшная
игра
и возобновляющейся раною
открывайся каждый день
с утра.
Я-то знаю, как тебя начать:
надобно
по словарям разложенные,
лексикографами приумноженные
словеса
заставить прозвучать.
Пусть они гремят, как небеса,
эти словеса,
и трепещут, как леса,
и жужжат,
как в лето
жалом вложенная
тонкая оса.
В общем, для чего и почему?
Кто его, занятье это, выдумал?
Снова мыльный пузырек я выдул.
Радужность его
влилась во тьму.
Целые эпохи,
эры целые
обходились,
даже обошлись
без склоненных над бумагой белою,
озвучавших радужную слизь.
Начинайтесь, голоса.
Чьи?
Не знаю.
Откуда?
Непонятно.
Начинайся наполняться
гелием,
дирижабля колбаса.
Сгинь,
рассыпься,
лопни,
пропади!
Только с каждым утром вновь приди.




ПРОФЕССИОНАЛЬНОЕ РАСКАЯНИЕ

С неловкостью перечитал,
что написалось вдохновенно.
Так это все обыкновенно!
Какой ничтожный капитал
души
был вложен в эти строки!
Как это плоско, наконец!

А ночью все казалось:
сроки
исполнились!
Судьбы венец!

Отказываюсь от листка,
что мне Доской Судьбы казался.
Не безнадежен я пока.
Я с легким сердцем отказался!


  28 ноября

Александр Блок

1880

На правах рекламы: