«Хорошо будет только по части жратвы…»
«Это — старое общество…»
«Под эту музыку можно и вешать, и танцевать…»
Полный поворот
Алчба
«Интеллигенция — русское слово…»
«Всем было жалко всех, но кой-кому…»
«Молодцеватые философы…»
Медлительность философов
Ваша нация
Перспектива
«Исключите нас из правила…»
«А если вы не поймете…»
«Я с дисциплиной завязал…»
«Я делал все, что мог. Не смог…»
«Двадцать лет я жил на том же уровне…»
Разные судьбы
«Даже думать об этом не хочется…»
Сжигаю старые учебники
«Это носится в воздухе вместе с чадом и дымом…»
«От нашего любимого…»
Суровая нитка
Товарищ («Постарел мой товарищ!..»)
«Хочу умереть здесь…»
Угловатая Родина
«Я вам глаз не мозолю и на мозоли…»
«В страхе божьем анкету заполнил…»
«Не пробиться к рабочим, крестьянам…»
«Я, наверно, моральный урод…»
Подчинение логики
«Кесарево кесарю воздал…»
«Разошлись по дальним далям близкие…»
«Жизнь окончена. Сверх программы…»
«Психология перекрестка…»
«Были деньги нужны…»
«Маленькие государства…»
«Древнейший из видов системы…»
«Читали, взглядывая изредка…»
Мои первые театральные впечатления
«Какую войну мы выиграли…»
«В тот день, когда окончилась война…»
«Эшафот — моровая страда…»
«Как разведенные супруги…»
«Пирамиды достигли цели…»
«Ответы пока получены только на второстепенные…»
«Сперва на синее небо не отрываясь глядят…»
Деревянная сказка
«…И опять душа влеком а…»
«История мучит людей…»
«Я приручил своих чертей…»
Угрюмый ноктюрн
Музыка будущего
«От эпатирования буржуазии…»
Вам нравится чахоточный
Неудача в любви
Слава Лермонтова
«Мать пестует младенца — не поэта…»

 

**************************************************

 

* * *   

Хорошо будет только по части жратвы,
то есть завтрака, ужина и обеда,
как предвидите, живописуете вы,
человечество в этом одержит победу.

Наедятся от пуза, завалятся спать
на сто лет, на два века, на тысячелетье.
Общим храпом закончится то лихолетье,
что доныне историей принято звать.

А потом, отоспавшись, решат, как им быть,
что же, собственно, делать, и, видимо, скоро
постановят наплевать и забыть
все, что было, не помнить стыда и позора.




* * *

Это — старое общество
с узким выходом, еще более суженным входом.
Средний возраст растет с каждым годом.

Пионерского возраста меньше, чем пенсионного возраста.
Много хворости.
Мало возгласа.
Это — старое общество.

Говорят, что в Китае — все китайское. А каковское
здесь? Как у всех стариков — стариковское.

Умирает все меньше людей.
Еще меньше рождается.
И все меньше детей
на бульварах в качалках качается.
На бульварах,
когда-то захваченных
хулиганами и милиционерами,
флегматичные шахматисты
стучат в домино
с молчаливыми пенсионерами.

Все приличное. Все обычное, обыкновенное.
Еще прочное, обыденное, долгосрочное.
Все здоровое, я бы сказал — здоровенное,
но какое-то худосочное.

Оборона поставлена лучше, чем нападение.
Аппетиты, как у всех стариков, — уменьшаются.
Но зато, как у всех стариков, поощряется бдение,
также — бдительность повышается.

За моральным износом
идет несомненный физический.
Но пока от него далеко до меня.
И, следя по утрам, как седеют на гребне вычески,
старики головами мотают, как лошади от слепня.




* * *    

Под эту музыку можно и вешать, и танцевать —
для зарядки тела, разрядки души годится
дождик золоченый, серебряная водица.
Его во все программы надо почаще совать.   ??????????????

Во все программы мира музыку нынче суют,
когда в грязи валяют
и до небес — возносят,
когда большие награды заслуженно выдают,
когда «Пройдите со мною!» — настоятельно просят.




ПОЛНЫЙ ПОВОРОТ    

Все запрещенные приемы
внезапно превратились в правила,
а правила — все отменились
и переправились все вдруг,
и кто-то радуется вслух,
а кто-то шепчет: «Жизнь заставила!»
Да, кто-то шепчет: «Жизнь заставила!»,
а кто-то радуется вслух.




АЛЧБА

Алчут алкоголя алкаши.
Им для счастья надобно немного.
Кроме них в округе — ни души.
Ни души, чтобы алкала бога.

Ни души, чтобы алкала духа
или же похожего чего.
Горло мира — как пустыня сухо.
Надо бы смочить его.




* * *

Интеллигенция — русское слово,
ставшее мировым,
интеллигенции русской слава,
ставшая мировой.
Фамилии наших романистов
можно прочесть в любой витрине.
Судьба Раскольникова Родиона
волнует Восток и Запад доныне.
И если нету значка нагрудного
«Интеллигент СССР»,
значит, жребия этого трудного
еще не слишком доступен пример.




* * *    

Всем было жалко всех, но кой-кому —
особенно себя, а большинству
всех —
вместе всех
и всех по одному.
И я делю, покудова живу,
все человечество на большинство,
жалеющее всех,
и меньшинство,
свой, личный,
предпочевшее успех,
а сверх того
не знающее ничего.
А как же классовая рознь? Она
деленьем этим обогащена:
на жадных и на жалостливых, на
ломоть последний раздающих всем
и тех, кто между тем
себе берет поболее, чем всем.




* * *

Молодцеватые философы,
все в гимнастерках и ремнях,
и деловитые поэты.
Медоточивая настойчивость,
и обеспеченный верняк,
и деловитые поэты.

Впервые, может быть, с тех пор,
как дезертировал Гораций,
пришла пора толковых Граций
и Муз разумных, разбитных.
В эпоху деловитых Граций
прошла пора для всех иных.

Не понимаю, как они
устраиваются с вдохновеньем,
кто им подсказывает ритм?
Звезда с звездою говорит.
Звезда с звездою говорит,
но этим новеньким со рвеньем,
и тщаньем, и остервененьем —
звезда им вовсе не горит.

Зато из лириков никто
еще так не был погружен
в свои дела, в удобства жен.
Никто из лириков земли.
Утратив все, они зато
и что-то новое нашли.

Какие новые слова,
склонения и падежи!
Пар, что у них взамен души,
большие прелести имеет.
Курортное их солнце греет,
чтоб не болела голова,
трава, конечно, тры́н-трава,
под ними мягко зеленеет.




МЕДЛИТЕЛЬНОСТЬ ФИЛОСОФОВ

Писатели успели умотать.
Философы — тюлени и растяпы.
Бергсон и Фрейд, как кознодей и тать,
держать ответ пред новыми властями
должны. Немилостива эта власть.
Она, конечно, их помучит всласть.
Они, конечно, не уйдут живыми.
Кого б ни одухотворяла плоть,
как ни влияла бы на сотни тысяч,
ее ножом так просто подколоть,
ее ремнем так безопасно высечь.

И если пессимисты вы, Бергсон
и Фрейд, вы — гении эпохи.
А если оптимисты вы, Бергсон
и Фрейд, дела довольно плохи —
и вам уж с бренных не сорвать телес,
не смазать с ветхих пиджаков, конечно,
те звезды, что хватали вы с небес.
Пришитые — они шестиконечны.




ВАША НАЦИЯ

Стало быть, получается вот как:
слишком часто мелькаете в сводках
новостей,
слишком долгих рыданий
алчут перечни ваших страданий.

Надоели эмоции нации
вашей,
как и ее махинации,
средствам массовой информации!
Надоели им ваши сенсации.

Объясняют детишкам мамаши,
защищают теперь аспиранты
что угодно, но только не ваши
беды,
только не ваши таланты.

Угол вам бы, чтоб там отсидеться,
щель бы, чтобы забиться надежно!
Страшной сказкой
грядущему детству
вы еще пригодитесь, возможно.




ПЕРСПЕКТИВА

Отчего же ропщется обществу?
Ведь не ропщется же веществу,
хоть оно и томится и топчется
точно так же, по существу.

Золотая мечта тирана —
править атомами, не людьми.
Но пока не время и рано,
не выходит, черт возьми!

И приходится с человечеством
разговаривать по-человечески,
обещать, ссылать, возвращать
из каких-то длительных ссылок
вместо логики, вместо посылок,
шестеренок, чтоб их вращать.

Но, вообще говоря, дело движется
к управлению твердой рукой.
Словно буквы фиту да ижицу,
упразднят наш род людской,
словно лишнюю букву «ять».
Словно твердый знак в конце слова.

Это можно умом объять:
просто свеют, словно полову.




* * *    

Исключите нас из правила.
Прежде нас оно устраивало,
но теперь уже давно
разонравилось оно.

Исключите нас из списка.
В сущности, это описка —
то, что в списках мы стоим.
Больше это не таим.

И сымите нас с довольствия,
хоть большое удовольствие
до сих пор еще пока
получаем от пайка.




* * *    

А если вы не поймете —
я буду вам повторять.
А снова не уразумеете —
я повторю опять.
И так до пяти раз,
а после пяти
надо откланяться
и уйти.

Но я же только вторично
крики свои кричу
и разъясняю отлично,
что разъяснить хочу,
а вы еще долго можете
плечами пожимать,
не понимать и снова,
опять не понимать.




* * *    

Я с дисциплиной завязал,
усвоил инициативу.
Не верю в мудрость коллектива
и в святость всех его начал.

Я наблюдал не раз, как в чернь
народ великий превращался.
И как в народ он возвращался,
и богом становился червь.

Увижу — и еще не раз,
как снова маятник качнется
и все опять, опять начнется —
ведь начиналось же не раз.

Ведь начиналось же не раз,
не раз, не два, не три кончалось.
Не радуясь и не отчаиваясь,
смотрю на это еще раз.

Еще мне далеко до дна —
едва пригубил я у стойки.
Но жизнь одна, одна, одна —
не продлевается нисколько.




* * *    

Я делал все, что мог. Не смог.
Хотя от дела я не бегал,
а получается: убег,
а получается: не делал.

Ни справки и ни бюллетеня
не примут у меня они,
имеющие право тени,
те, у которых жил в тени.

Но покачают головой,
сказав с отеческой заботой:
Ты жив! Давай, пока живой.
Давай! Покуда жив — работай!




* * *

Двадцать лет я жил на том же уровне,
как мои читатели живут,
Обгонял их только в разумении,
по питанию не обгонял.

Как бы мне не выбиться, не вырваться
и не обогнать, не обогнуть!
В той же молчаливой демонстрации
до конца, до смерти
дошагать!




РАЗНЫЕ СУДЬБЫ

Кто дает.
Кто берет.
Кто проходит вперед,
зазевавшихся братьев толкая.
Но у многих судьба не такая:
их расталкивает тот, кто прет.

Их расталкивают,
их отталкивают,
их заталкивают в углы,
а они изо мглы помалкивают
и поддакивают изо мглы.

Поразмыслив,
все же примкнул
не к берущим —
к дающим,
монотонную песню поющим,
влился в общий хор,
общий гул,

влился в общий стон,
общий шепот.
Персонально же — глотки не драл
и проделал свой жизненный опыт
с теми, кто давал,
а не брал.




* * *    

Даже думать об этом не хочется,
что стрясется, чем это кончится.
Ни рассчитывать, ни прикидывать,
ни предсказывать не хочу.
Птицей крылья раскидывая,
я в свободном полете лечу.
Словно камень — в свободном паденьи —
век и год и месяц и день и
день еще, еще один час.
Словно малая серая птица,
буду падать, буду катиться,
мимо
мчась.




СЖИГАЮ СТАРЫЕ УЧЕБНИКИ

Сжигаю старые учебники,
как юные десятиклассники.
Так точно древние кочевники
кострами отмечали праздники.

Нет, тех костров тушить не стану я.
Они послужат мне основою —
как хорошо сгорает старое,
прекрасно освещая новое.

Дымят книжонки отсыревшие.
Дымят законы устаревшие.
О, сколько выйдет дыма черного
из уцененного и спорного.

А сколько доброго и храброго
повысветлят огни искусные!
Костер стоит в конце параграфа.
Огонь подвел итог дискуссии.




* * *   

Это носится в воздухе вместе с чадом и дымом,
это кажется важным и необходимым,
ну, а я не желаю его воплощать,
не хочу, чтобы одобренье поэта
получило оно, это самое «это»,
не хочу ставить подпись и дуть на печать.

Без меня это все утвердят и одобрят,
бессловесных простят, несогласных одернут,
до конца доведут или в жизнь проведут.
Но зарплаты за это я не получаю,
отвечаете вы, а не я отвечаю,
ведь не я продуцировал этот продукт.

Торжествуйте, а я не участник оваций,
не желаю соваться, интересоваться,
а желаю стоять до конца в стороне,
чтоб раздача медалей меня не задела.
Не мое это дело.
Не мое это дело.
Нету дела до вашего дела-то мне.




* * *    

От нашего любимого
великого вождя
звонка необходимого
я ждал не отходя.

Звонка необходимого
я ждал, не обходя
ни щелка нелюдимого,
ни шороха дождя,

ни стуку и ни грюку.
Я знать никак не мог,
в какой системе звука
ударит тот звонок:

иерихонским ревом,
звенящею судьбой,
или простым, здоровым,
как бы между собой

нормальным разговором,
или с небес ночных
незаглушенным хором
архангелов стальных.

Я ждал и не дождался.
Молчал мой телефон.
Он так и не раздался,
беспрекословный звон.




СУРОВАЯ НИТКА

Ограничивало. Смиряло.
Отпускало от сих до сих.
Если я наработал мало
и немного достиг —
это сворка, веревка, цепка,
на которой держали крепко.

Ограничивал ограничитель,
не давал мне мочь, что мог.
Он и был мой главный учитель
и влиятельнейший педагог.
В том кругу, что им обрисован,
я воспитан и образован.

Куц был радиус этого круга,
а пределы — невдалеке.
Если я протягивал руку —
тотчас било меня по руке.
Если б случай счастливый случился,
я таким бы не получился.

Но по правилу шло развитье,
а по исключенью — не шло,
и смотало суровой нитью все,
что бы во мне ни росло.
Что росло и что расцветало —
все суровой ниткой смотало.




ТОВАРИЩ

Постарел мой товарищ!
Как в зеркало,
я на него смотрю.
Я, наверно, не лучше,
наверно, и не моложе.
Каждый год, им пережитый
от января к декабрю,
у меня, как мурашка, проходит по коже.

Возраст мой
в его возраст
глядится с тоской большою.
Совпадают морщина с морщиною,
как шестерня с шестернею.
И поэтому
всей душою
мы здороваемся,
пятерня с пятернею.

Как автобусы, по параллелям мы шли,
но споткнулось, ошиблось автобусное расписанье
и столкнуло на этом участке земли
и мое постаренье, и его угасанье.

Век наш, сложенный из двух наших полувеков,
был свободен от льгот, от удобств, от имущества,
был беднее и стоптаннее половиков,
но зато предоставил нам важные преимущества!
жить в соседних кварталах,
не встречаться нигде, никогда
после школьного бала,
после вечера выпускного
и под старость столкнуться,
и тихо промолвить: — Беда, —
и услышать: — Беда, —
и втори́ть ему снова и снова.




* * *    

Хочу умереть здесь
и здесь же дожить рад.
Не то, чтобы эта весь,
не то, чтобы этот град
внушают большую спесь,
но мне не преодолеть
того, что родился здесь
и здесь хочу умереть.

Хочу понимать язык
соседа
в предсмертном бреду.
Я в счастьи к нему привык
и с ним буду мыкать беду,
чтоб если позвать сестру
в последнем темном бреду,
то прежде, чем умру,
услышать: «Чего там? Иду».

Необходимо мне,
чтобы на склоне дней
береза была в окне,
чтобы ворона на ней,
чтоб шелест этой листвы
и грай
услышались мне
в районной больнице Москвы,
в родимой стороне.




УГЛОВАТАЯ РОДИНА

К югу — выше полета орла,
а к полярным морям — поката,
угловата страна была
и углами весьма богата.

Выбрал я в державе огромной
угол самый темный, укромный.

Пусть иные в красном углу
приколотят свою икону
и приемлют свою хвалу.
Мне бы только что по закону.

Хороши законы страны:
ясные, простые, крутые.
Подчиниться мы все должны
непреложным законам России.

В темный угол забьюсь. Подчинюсь.
Перед ясным законом склонюсь.

Лампочку бы в углу прикрутить.
Стол поставить. Кровать поставить.
Можно жить —
воды не мутить,
угловатую Родину славить.




* * *    

Я вам глаз не мозолю и на мозоли
на любимые — не наступаю.
На эстрадах стихи свои не мусолю,
раз в году выступаю.
Я кристалликом соли из ваших растворов
выпал —
из растворов, из споров, из разговоров,
в списках вычеркнут, выбыл.




* * *

В страхе божьем анкету заполнил.
Сердце словно бы оборвалось.
Я им это навеки запомнил,
как ее заполнять мне пришлось.

То ли вкусы отвыкли от прозы,
то ли время такое пришло —
отвечать на прямые вопросы,
словно землю копать. Тяжело.

Ах, вопросы, вопросы прямые,
вы не обошли ничего.
До чего же мозги вы промыли!
Душу высушили до чего!

Так, заполнив в страхе,
вручаю
в ужасе
и, вперивши взгляд,
замечаю, примечаю,
как они на это глядят.




* * *

Не пробиться к рабочим, крестьянам,
добрым, злым или же никаким,
работящим, но также и пьяным,
не прибиться мне к ним, как ни кинь.

Это — первое. А второе —
жизнь прожить мне от них вдалеке:
не читаться в журнале «Здоровье»,
не печататься мне в «Огоньке».

В сообщениях тех ежегодных,
сообщаемых нам ЦСУ,
среди всех приращений народных
возлюбил я одну полосу:

сколько кончило среднюю школу,
много ль прибыло в этом полку,
скоро ль или не так уже скоро
грамотными читаться могу.          ?????????????????

У неграмотных — свои гении,
перейти ли мне эту межу?
Расписавшись в своем уважении,
я от них к своим ухожу.




* * *   

Я, наверно, моральный урод:
Не люблю то, что любит народ, —
Ни футбола, и ни хоккея,
И ни тягостный юмор лакея,
Выступающего с эстрад.
Почему-то я им не рад.

Нужен я со всей моей дурью,
Как четырнадцатый стул
В кабачке тринадцати стульев,
Что бы я при этом ни гнул.

Гну свое, а народ не хочет
Слушать, он еще не готов.
Он пока от блаженства хохочет
Над мошенством своих шутов.




ПОДЧИНЕНИЕ ЛОГИКИ

И логика беды,
и логика еды:
горячего,
хоть раз бы в день, покушать!
И вот приходится приказы слушать
и ежедневные свершать труды.

И снова вытекает А из Б,
и вновь глаза слезами затекают,
и снова в рай без справки не пускают,
и вновь бормочешь что-то о судьбе.

И лишь когда до краю недалечко,
вдруг разомкнется ежедневный круг
и логика тебя,
словно колечко,
с перста роняет,
указующего,
вдруг.




* * *    

Кесарево кесарю воздал.
Богово же богу — недодал.
Кесарь был поближе.
Бог был далеко,
обсчитать его совсем легко.
Кесарь переводит на рубли.
С богом — все серьезнее, сложнее.
Богу нужно — душу. Чтобы с нею
чувства вместе с мыслями пришли.
Кесарь — он берет и забывает.
У него — дела.
Бог тебя, как гвоздик, забивает,
чтоб душа до шляпки внутрь вошла.




* * *    

Разошлись по дальним далям ближние,
родичи, знакомые, друзья.
Все ушли. Остались только лишние.
Лишние одни. И с ними я.

Лишние они. И я им лишний.
С ними не размыкаю беду.
Воздуха кубо́метр свой личный
вскорости сдышу
и прочь пойду.




* * *   

Жизнь окончена. Сверх программы,
в стороне и не на виду
я отвешу немногие граммы,
сантиметров немного пройду,
напишу немногие строки,
напечатаю несколько книг,
потому что исполнились сроки.
Это все будет после них.

Целесообразно итоги
подводить, пока жив и здоров,
не тогда, когда тощие ноги
протяну на глазах докторов,
а покуда разумен и зорок,
добродушен, беспечен, усат,
взлезть на дерево, встать на пригорок,
посмотреть напоследок назад.




* * *    

Психология перекрестка:
нерешительные богатыри
говорят: «Давай, посмотри!»
В надписи, составленной хлестко,
указания нет. Намек,
адресованный поколеньям, —
неразборчив. Он намок
мелким дождиком тысячелетним.

Куда хочешь, туда и едь,
то есть, в общем, ехать некуда.
Размышлять в то же время некогда
и не будет времени впредь.
Куда хочешь, а я не ведаю.
Я не знаю, куда хочу.
Все же шпорю коня.
Все же еду я
и в какую-то пропасть лечу.




* * *     

Были деньги нужны.
Сколько помню себя,
были деньги все время нужны.
То нужны для семьи,
то нужны для себя,
то нужны для родимой страны —

для защиты ее безграничных границ,
для оснастки ее кораблей,
для ее журавлей удалых верениц
было нужно немало рублей.

Зарабатывали эти деньги с утра,
но вели вечерами подсчет,
потому что длиннейшие здесь вечера
длятся целую ночь напролет.

Были деньги нужны.
Приходилось копить,
чтобы что-нибудь после купить.
Приходилось считать и в сберкассу их класть,
чтоб почувствовать чудную власть:

ощутить кошелек, тяготящий штаны,
и понять, что ведь деньги не так уж нужны.




* * *    

Маленькие государства
памятливы, как люди
маленького роста.

В мире великанов
все по-другому.
Памяти не хватает
для тундры и пустыни.
На квадратную милю
там выходит
то ли случайный отблеск
луча по пороше,
то ли вмятина капли
дождя на песке.

А маленькие государства
ставят большие памятники
маленьким полководцам
своего небольшого войска.

Великие державы
любят жечь архивы,
задумчиво наблюдая,
как оседает пепел.

А маленькие государства
дрожат над каждым листочком,
как будто он им прибавит
немножко территории.

В маленьких государствах
столько мыла,
что моют и мостовые.

Великие же державы
иногда моют руки,
но только перед обедом.
Во всех остальных случаях
они умывают руки.

Маленькие государства
негромкими голосами
вещают большим державам,
вещают и усовещают.

Великие державы
заводят большие глушилки
и ничего не слышат,
потому что не желают.




* * *   

Древнейший из видов системы,
а именно хаос,
надежен и всеобъемлющ.
Его стародавний порядок
имеет свои основанья.
С него началось и, конечно,
им кончится.
То, что мы делим,
и то, за что мы воюем, —
таинственный остров
в реальном
естественном океане
из вечного хаоса.
Как море из иллюминатора,
он то наступает,
то шумно отходит.
Мы, то есть история,
мы, то есть космос,
мы — мол в океане.
Мы — волнорез,
и волны
когда-нибудь нас изрежут.




* * *   

Читали, взглядывая изредка
поверх читаемого, чтобы
сравнить литературу с жизнью.
И так — всю юность.

Жизнь, состоявшая из школы,
семьи, и хулиганской улицы,
и хлеба, до того насущного,
что вспомнить тошно, —

жизнь не имела отношения
к романам: к радости и радуге,
к экватору, что нас охватывал
в литературе.

Ломоть истории, доставшийся
на нашу долю, — черств и черен.
Зато нам историография
досталась вся.

С ее крестовыми походами,
с ее гвардейскими пехотами
и королевскими охотами —
досталась нам.

Поверх томов, что мы читали,
мы взглядывали, и мы вздрагивали:
сознание остерегалось,
не доверяло бытию.

Мы в жизнь свалились, оступившись
на скользком мраморе поэзии,
мы в жизнь свалились подготовленными
к смешной и невеселой смерти.




МОИ ПЕРВЫЕ ТЕАТРАЛЬНЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ

В Харьков приезжает Блюменталь,
«Гамлета» привозит на гастроли.
Сам артист в заглавной роли.
Остальное — мелочь и деталь.

Пьян артист, как сорок тысяч братьев.
Пьяный покидая пир,
кроет он актеров меньших братью,
что не мог предугадать Шекспир.

В театр я пришел почти впервые
и запомню навсегда
эти впечатления живые,
подвиг вдохновенного труда.

В пятистопный ямб легко уложен
обращенный королю и ложам
многосоставной, узорный мат.
Но меня предчувствия томят.

Я не подозреваю перепоя.
Но артисту прямо вперекор
прозреваю в роли переборы,
наигрыш и стилевой прокол.

Между тем событья в королевстве
Гамлетом подводятся к концу,
о притворстве позабыв и лести,
он удар наносит подлецу.

Кто уже отравлен, кто заколот,
но артист неловок и немолод,
вдруг сосну кровавит он доски
всем ремаркам вопреки.

Занавес дается строчек за сто
до конца трагедии, и роль
не доиграна. Уже он застит
натуральную артиста кровь.

Зрители ныряют в раздевалку.
Выражаю только я протест,
ведь не шатко знаю текст, не валко —
наизусть я знаю этот текст!

Я хочу, чтобы норвежский принц
разобрался в этой странной притче,
датского велел убрать он принца
и всех прочих действующих лиц.

Но в чулочках штопаных своих,
действие назад еще убитый,
выброшенный из души, забытый,
вылетает Розенкранц, как вихрь.

Он стоит в заплатанном камзоле,
и ломает руки сгоряча,
и кричит, кричит, кричит — вне роли.
Он взывает: «Граждане, врача!»




* * *    

Какую войну мы выиграли
в сорок пятом году!
Большая была и долгая.
А мы ее все-таки выиграли.
Какую мы в сорок пятом
преодолели беду!
Какую судьбу мы выбрали!

Мы были достаточно молоды,
чтоб выйти из этой войны
здоровыми и веселыми,
целинниками — для целины,
новогородов — новоселами
и сызнова не убояться
ни голода, ни холода.

И про́жив жизнь военную,
мы новую, мирную жизнь,
вторую, вы только подумайте,
кое-кто даже третью,
и начали и продолжили,
пройдя сквозь все рубежи
сперва в середине, а позже
на склоне такого столетья!
Двадцатого столетья!




* * *

В тот день, когда окончилась война,
вдруг оказалось: эта строчка — ямбы, —
хоть никогда не догадался я бы,
что будет метр стиха иметь она.

Я полагал: метр вздоха и метр крика.
Я думал: метр обвала тишины, —
но оказалось — строчками должны,
стихами становиться эти звуки.

Гремевшая, дабы переорать
смертельного передвиженье груза,
стократ громчей
загрохотала муза,
закончив бой
и завершивши рать.

Поэзией надежда быть должна,
не жить ей без лирического пыла.
Что ж, оказалось, это ямбом было:
в тот-день-ко-гда-о-кон-чит-ся-вой-на.




* * *    

Эшафот — моровая страда.
Эшафот — мировая эстрада.
Все запомнится — на года.
Честолюбие, что ж ты не радо?

Все запомнится — на столетья.
Кто и как погибал и погиб,
даже сдавленные междометья,
даже быстро оборванный хрип.

Эшафот — это класс, где классы
обучают друг дружку давно,
что величие смертного часа
только правому делу дано.

Эшафот — это школа. Народу
обучать здесь приходится власть
этикету особого рода:
как на плаху голову класть.

До чего эти доски дощаты!
Жизнь теперь без тебя заживет.
Достоевский, дождавшись пощады,
покидает вдруг эшафот.




* * *    

Как разведенные супруги,
не разменявшие жилплощадь,
они живут отдельно-вместе —
вопросы и ответы.

Будильник, прозвонив супругу,
наверно, будит и супругу,
но нечего сказать друг другу
вопросу и ответу.

Вопрос, конечно, вопрошает,
ответ, конечно, отвечает,
но отвечает не на это,
а отвечает на другое.

От вопросительного знака
до восклицательного знака
проходит не строфа, а вечность,
а вечность — не проходит.

Как будет холодно и странно
в краю вопросов разрешенных.
Необитаемые страны
полны отвеченных ответов.




* * *    

Пирамиды достигли цели?
Понимаем, что́ пили-ели
и как жили во время оно,
в отдаленный век фараона.

Человечество камни таскало,
громоздило скалы на скалы,
обливалось кровавым потом,
предавалось тяжким заботам.

Но и через тысячелетья,
исполосованные плетью
голосят рабы: мы были.
Были мы. Вы нас не забыли.

Много стран песок засыпал,
век за веком из памяти выпал.
Пирамиды — архипелаги
памяти во вселенском мраке.

Стоят ли людского страданья
эти выполненные заданья?
Кто посмеет сказать: не стоят?
Что нам век грядущий готовит?

Что готовит нам век грядущий,
словно враг, нас в засаде ждущий?
Занесенная снегом веха
уцелеет ли от нашего века?

Но, проверенные временами,
от закатных лучей багровея,
пирамиды стоят перед нами,
новостроек иных новее.




* * *   

Ответы пока получены только на второстепенные вопросы.
На первостепенные
ответов нет до сих пор.
Вскипает горячей пеною
по каждому случаю спор.
Еще начать и кончить!
Еще работы столько!
Небо теперь не ближе, чем тысячу лет тому.
Надо думать и делать, осознавая стойко,
что конца истории не увидать никому.




* * *    

Сперва на синее небо не отрываясь глядят,
потом на зеленую землю.
Потом от белого тела
их собственного
не отводят
свой же собственный взгляд.
Но тело внезапно чего-то непонятого захотело.

Внезапно ему, кроме неба, все совершенно равно.
Они поднимают голову
и видят, что небо — черно.




ДЕРЕВЯННАЯ СКАЗКА

Деревянные трубы исторгли не звук, а стук.
Деревянные струны не пели, трещали устало.
Но зато пожар деревянный горел, не тух,
потому что дерево лучше горит, чем металлы.

А когда дубовая, крепенькая звезда
задевала планету, сработанную из березы,
оба тела небесные источали тогда
золотые, смолистые слезы.

Деревянное солнце, прожигая черные дыры,
перечеркивало за день наискосок
накрывавшее плоскость деревянного мира
деревянное небо, сколоченное из досок.

Деревянные дети гоняли древесных собак
на околицах, в том государстве несметных.
На гвоздях деревянных, на деревянных шипах
все стояло не хуже, чем на железных и медных.

В этом мире царем был дуб, а народом —
ельник, березняк, ивняк,
а когда говорили о почве, корнях —
это все было термином, не простым оборотом.

Утонуть этот космос не мог, а сгореть —
мог. И сгнить тоже мог. Но подземная влага
и надземное солнце — даятели блага
выручали его. И куда ни смотреть —

в этом мире повсюду росла листва:
на волне росла, на скале росла,
и под тяжестью веток ползли едва
муравьи, без счета и без числа.




* * *   

…И опять душа влекома,
словно слышит чудный звук,
в заседание месткома
Академии наук.

Там, ермолки сняв, набрюшники
расстегнув, уставя взгляд
в бесконечность, не наушники,
а наставники сидят.

Протирая нарукавники
аж до самого локтя,
битый час сидят наставники,
непостижное когтя.

Желтые брады уставя
в полированный паркет,
рассуждают о составе
приглашенных на банкет.




* * *   

История мучит людей,
а философия объясняет,
ради каких идей
человека к земле склоняют,
а география делит нас
на враждебные расы,
покуда химия делает газ,
чтоб всех удушить сразу.
Итак: был прав Руссо Жан-Жак,
и надо ученых зажать и сажать.
Потому что их учения
нам приносят одни мучения.




* * *    

Я приручил своих чертей
и перестал чураться.
Я говорю им без затей:
— Пошли за пивом, братцы!

Поджавши хвост, носитель зла,
ледащий из ледащих,
с ухваткой старого козла
мне тащит пива ящик.

Бес грязен. Это ничего.
Зато его сноровка
и рожки крепкие его
откупоривают ловко.

А пиво ноне — первый сорт,
подкашивает ноги!
В конце концов, он черт как черт.
Не хуже очень многих.




УГРЮМЫЙ НОКТЮРН

Иудина осина
от ветерка качнулась.
У сукинова сына
наследственность проснулась,

И на часок забыл он,
как шествовал он важно,
и на луну завыл
он угрюмо и протяжно.

А воющие звуки
откликнулись до дрожи
в угрюмом сердце суки.
Она завыла тоже.

Бутылочное горло
сияло под луною,
и много звезд наперло,
повисло надо мною.




МУЗЫКА БУДУЩЕГО

В будущем обществе
противоречия
останутся только
в сфере музыки.

Люди стран барабана
ночами,
занавесившись, закрывшись,
звукоизолировавшись,
будут искать радиоволны
со скрипичной симфонией
и, находя, дрожать от счастья.

Может быть, войны в будущем обществе
будут вестись не полками
с полковыми оркестрами,
а оркестрами
с приданными им для дополнительной звучности
оркестровыми полками.

Бой
валторны против контрабаса
будет происходить в оформлении
бомбардировки под сурдинку.

Казнь
будет производиться инструментами
не менее музыкальными,
чем музыкальные инструменты.
И все будут знать,
что такое смерть.
Это — глухота.

В будущем обществе
птицы певчие
будут влиятельнее,
чем птицы ловчие,
и соловьев
будут переманивать, как футболистов,
из хвойных лесов
в лиственные,
из тайги в джунгли.




* * *   

От эпатирования буржуазии
до этапирования буржуазии
прошло немного. Два-три лета.
И в ход, добившись многих прав,
пошли бубновые валеты,
ослиные хвосты задрав.

Однако новые владельцы
багровых, как пожар, холстов
не знали, как им отвертеться
от тех валетов и хвостов,
не знали, как им отбояриться
от этой перманентной ярости,
от этих бешеных шутих,
в какой заткнуть запасник их.

Зачисленные все за паникой
мелкобуржуазных лет,
они покоятся в запаснике —
и хвост бубновый и валет.

Не захотев ошеломиться,
в запасник, словно на погост,
отволокли их шерамыги —
валет бубновый, ослиный хвост.

Буржуи из-за рубежа,
предупредительно держа
с трудами тяжкими добытые
и пропуска и допуска,
идут в запасники забытые,
где ждут они. Почти века.




ВАМ НРАВИТСЯ ЧАХОТОЧНЫЙ

Бледная, словно пятая
копия в машинописи,
слабо, словно падая,
движется вдоль живописи
школа Борисова-Мусатова.

Еле различимая,
выгоревшая, выцветшая,
еле горит — лучиною.
В чем-то все же высшая
школа Борисова-Мусатова.

За больных — предстательница,
слабых — представительница,
тусклым блеском блистательница,
полужизнью живительница —
школа Борисова-Мусатова.

Тлеет не догорая
это вместилище
духов
не ада, не рая,
а чистилища.




НЕУДАЧА В ЛЮБВИ

Очень просто: полюбишь и все
и, как в старых стихах излагается,
остальное — прилагается:
то и се, одним словом — все.

Неудачников в любви
не бывало, не существовало:
все несчастья выдувала
эта буря в крови.

Взрыв, доселе еще не изведанный,
и невиданный прежде обвал
и отвергнутый переживал,
и осмеянный, даже преданный.

Гибель, смерть, а — хороша.
Чем? А силой и новизною.
И как лето, полное зною,
переполнена душа.

Перелившись через край,
все ухабы твои заливает.
Неудачи в любви не бывает:
начинай,
побеждай, сгорай!




СЛАВА ЛЕРМОНТОВА

Дамоклов меч
разрубит узел Гордиев,
расклю́ет Прометея воронье,
а мы-то что?
А мы не гордые.
Мы просто дело делаем свое.

А станет мифом или же сказаньем,
достанет наша слава до небес —
мы по своим Рязаням и Казаням
не слишком проявляем интерес.

Но «Выхожу один я на дорогу»
в Сараеве, в далекой стороне,
за тыщу верст от отчего порога
мне пел босняк,
и было сладко мне.




* * *    

Мать пестует младенца — не поэта.
Он из дому уходит раньше всех.
Поэмы «Демон» или же «Про это» —
не матерей заслуга и успех.

Другие женщины качают колыбели
стихотворений лучших и поэм,
а матери поэтов — ослабели,
рождая в муках, и ушли совсем.

В конце концов, когда пройдут года,
на долю матери один стишок достанется,
один стишок изо всего блистания.
И то — не каждой. Тоже — не всегда.


  28 ноября

Александр Блок

1880

На правах рекламы: