ДОЛГАЯ БЫЛА ВОЙНА
Сон
Последнею усталостью устав...
Кёльнская яма
Как убивали мою бабку
Сбрасывая силу страха
Руку притянув к бедру потуже...
Немка
Тридцатки
Звуковая игра
Баллада о догматике
Немецкие потери
Расстреливали Ваньку-взводного...
Бухарест
Бесплатная снежная баба
Отягощенный родственными чувствами...
Черта под чертою. Пропала оседлость...
Памятник
СОН
Утро брезжит,
а дождик брызжет.
Я лежу на вокзале
в углу.
Я ещё молодой и рыжий,
Мне легко
на твёрдом полу.
Ещё волосы не поседели
И товарищей милых
ряды
Не стеснились, не поредели
От победы
и от беды.
Засыпаю, а это значит:
Засыпает меня, как песок,
Сон, который вчера был начат,
Но остался большой кусок.
Вот я вижу себя в каптёрке,
А над ней снаряды снуют.
Гимнастёрки. Да, гимнастёрки!
Выдают нам. Да, выдают!
Девятнадцатый год рожденья -
Двадцать два в сорок первом году
Принимаю без возраженья,
Как планиду и как звезду.
Выхожу, двадцатидвухлетний
И совсем некрасивый собой,
В свой решительный, и последний,
И предсказанный песней бой.
Потому что так пелось с детства,
Потому что некуда деться
И по многим другим "потому".
Я когда-нибудь их пойму.
* * *
Последнею усталостью устав,
Предсмертным умиранием охвачен,
Большие руки вяло распластав,
Лежит солдат.
Он мог лежать иначе,
Он мог лежать с женой в своей постели,
Он мог не рвать намокший кровью мох,
Он мог...
Да мог ли? Будто? Неужели?
Нет, он не мог.
Ему военкомат повестки слал.
С ним рядом офицеры шли, шагали.
В тылу стучал машинкой трибунал.
А если б не стучал, он мог?
Едва ли.
Он без повесток, он бы сам пошел.
И не за страх — за совесть и за почесть.
Лежит солдат — в крови лежит, в большой,
А жаловаться ни на что не хочет.
КЁЛЬНСКАЯ ЯМА
Нас было семьдесят тысяч пленных
В большом овраге с крутыми краями.
Лежим
безмолвно и дерзновенно.
Мрем с голодухи в Кёльнской яме.
Над краем оврага утоптана площадь -
До самого края спускается криво.
Раз в день
на площадь
выводят лошадь,
Живую сталкивают с обрыва.
Пока она свергается в яму,
Пока ее делим на доли
неравно,
Пока по конине молотим зубами,-
О бюргеры Кёльна, да будет вам срамно!
О граждане Кёльна, как же так?
Вы, трезвые, честные, где же вы были,
Когда, зеленее, чем медный пятак,
Мы в Кёльнской яме
с голоду выли?
Собрав свои последние силы,
Мы выскребли надпись на стенке отвесной,
Короткую надпись над нашей могилой -
Письмо
солдату Страны Советской.
"Товарищ боец, остановись над нами,
Над нами, над нами, над белыми костями.
Нас было семьдесят тысяч пленных,
Мы пали за родину в Кёльнской яме!"
Когда в подлецы вербовать нас хотели,
Когда нам о хлебе кричали с оврага,
Когда патефоны о женщинах пели,
Партийцы шептали: "Ни шагу, ни шагу... "
Читайте надпись над нашей могилой!
Да будем достойны посмертной славы!
А если кто больше терпеть не в силах,
Партком разрешает самоубийство слабым.
О вы, кто наши души живые
Хотели купить за похлебку с кашей,
Смотрите, как, мясо с ладони выев,
Кончают жизнь товарищи наши!
Землю роем,
скребем ногтями,
Стоном стонем
в Кёльнской яме,
Но все остается - как было, как было!-
Каша с вами, а души с нами.
КАК УБИВАЛИ МОЮ БАБКУ
Как убивали мою бабку?
Мою бабку убивали так:
утром к зданию горбанка
подошел танк.
Сто пятьдесят евреев города
Легкие
от годовалого голода,
бледные
от предсмертной тоски,
пришли туда, неся узелки.
Юные немцы и полицаи
бодро теснили старух, стариков
и повели, котелками бряцая,
за город повели,
далеко.
А бабка, маленькая,словно атом,
семидесятилетняя бабка моя
крыла немцев,
ругала матом,
кричала немцам о том, где я.
Она кричала:- Мой внук на фронте,
вы только посмейте,
только троньте!
Слышите,
наша пальба слышна!-
Бабка плакала и кричала,
и шла.
Опять начинала сначала
кричать.
Из каждого окна
шумели Ивановны и Андреевны,
плакали Сидоровны и Петровны:
- Держись, Полина Матвеевна!
Кричи на них! Иди ровно!
Они шумели:
- Ой, що робыть
з отым нимцем, нашим ворогом!-
Поэтому бабку решили убить,
пока еще проходили городом.
Пуля взметнула волоса.
Выпала седенькая коса,
и бабка наземь упала.
Так она и пропала.
СБРАСЫВАЯ СИЛУ СТРАХА
Силу тяготения земли
первыми открыли пехотинцы -
поняли, нашли, изобрели,
а Ньютон позднее подкатился.
Как он мог, оторванный от практики,
кабинетный деятель, понять
первое из требований тактики:
что солдата надобно поднять.
Что солдат, который страхом мается,
ужасом, как будто животом,
в землю всей душой своей вжимается,
должен всей душой забыть о том.
Должен эту силу, силу страха,
ту, что силы все его берёт,
сбросить, словно грязную рубаху.
Встать.
Вскричать «ура».
Шагнуть вперёд.
* * *
Руку
притянув
к бедру
потуже,
я пополз на правой,
на одной.
Было худо.
Было много хуже,
чем на двух
и чем перед войной.
Был июль. Войне была - неделя.
Что-то вроде: месяц, два...
За спиной разборчиво галдели
немцы.
Кружилась голова.
Полз, пока рука не отупела.
Встал. Пошел в рост.
Пули маленькое тело.
Мой большой торс.
Пули пели мимо. Не попали.
В яму, в ту, что для меня копали,
видимо, товарищи упали.
ЗВУКОВАЯ ИГРА
Я притворялся танковой колонной,
стальной, морозом досиня каленной,
непобедимой, грозной, боевой, -
играл ее, рискуя головой.
Я изменял в округе обстановку,
причем имея только установку
звуковещательную на грузовике, -
мы действовали только налегке.
Страх и отчаянье врага постигнув,
в кабиночку фанерную я лез
и ставил им пластинку за пластинкой -
проход колонны танков через лес.
Колонна шла, сгибая березняк,
ивняк, дубняк и всякое такое,
подскакивая на больших корнях -
лишая полк противника покоя.
С шофером и механиком втроем
мы выполняли полностью объем
ее работы - немцев отвлекали,
огонь дивизиона навлекали.
Противник настоящими палил,
боекомплекты боевые тратил,
доподлинные деревца валил,
а я смеялся: ну, дурак, ну, спятил!
Мне было только двадцать пять тогда,
и я умел только пластинки ставить
и понимать, что горе не беда,
и голову свою на карту ставить.
НЕМКА
Ложка, кружка и одеяло.
Только это в открытке стояло.
- Не хочу. На вокзал не пойду
с одеялом, ложкой и кружкой.
Эти вещи вещают беду
и грозят большой заварушкой.
Наведу им тень на плетень.
Не пойду.- Так сказала в тот день
в октябре сорок первого года
дочь какого-то шваба иль гота,
в просторечии немка; она
подлежала тогда выселенью.
Все немецкое населенье
выселялось. Что делать, война.
Поначалу все же собрав
одеяло, ложку и кружку,
оросив слезами подушку,
все возможности перебрав:
- Не пойду! (с немецким упрямством)
Пусть меня волокут тягачом!
Никуда! Никогда! Нипочем!
Между тем, надежно упрятан
в клубы дыма,
Казанский вокзал,
как насос, высасывал лишних
из Москвы и окраин ближних,
потому что кто-то сказал,
потому что кто-то велел.
Это все исполнялось прытко.
И у каждого немца белел
желтоватый квадрат открытки.
А в открытке три слова стояло:
ложка, кружка и одеяло.
Но, застлав одеялом кровать,
ложку с кружкой упрятав в буфете,
порешила не открывать
никому ни за что на свете
немка, смелая баба была.
Что ж вы думаете? Не открыла,
не ходила, не говорила,
не шумела, свету не жгла,
не храпела, печь не топила.
Люди думали - умерла.
- В этом городе я родилась,
в этом городе я и подохну:
стихну, онемею, оглохну,
не найдет меня местная власть.
Как с подножки, спрыгнув с судьбы,
зиму всю перезимовала,
летом собирала грибы,
барахло на "толчке" продавала
и углы в квартире сдавала.
Между прочим, и мне.
Дабы
в этой были не усумнились,
за портретом мужским хранились
документы. Меж них желтел
той открытки прямоугольник.
Я его в руках повертел:
об угонах и о погонях
ничего. Три слова стояло:
ложка, кружка и одеяло.
ТРИДЦАТКИ
Вся армия Андерса —
с семьями,
с женами и с детьми,
сомненьями и опасеньями
гонимая, как плетьми,
грузилась в Красноводске
на старенькие суда,
и шла эта перевозка,
печальная, как беда.
Лились людские потоки,
стремясь излиться скорей.
Шли избранные потомки
их выборных королей
и шляхтичей, что на сейме
на компромиссы не шли,
а также бедные семьи,
несчастные семьи шли.
Желая вовеки больше
не видеть нашей земли,
прекрасные жены Польши
с детьми прелестными шли.
Пленительные полячки!
В совсем недавние дни
как поварихи и прачки
использовались они.
Скорее, скорее, скорее!
Как пену, несла река
еврея-брадобрея,
буржуя и кулака,
а все гудки с пароходов
не прекращали гул,
чтоб каждый
из пешеходов
скорее к мосткам шагнул.
Поевши холодной каши,
болея тихонько душой,
молча смотрели наши
на этот исход чужой,
и было жалко поляков,
детей особенно жаль,
но жребий неодинаков,
не высказана печаль.
Мне видится и сегодня
то, что я видел вчера:
вот восходят на сходни
худые офицера,
выхватывают из кармана
тридцатки и тут же рвут,
и розовые
за кормами
тридцатки
плывут, плывут.
О, мне не сказали больше,
сказать бы могли едва
все три раздела Польши,
восстания польских два,
чем
в радужных волнах мазута
тридцаток рваных клочки,
покуда, раздета, разута
и поправляя очки,
и кутаясь во рванину,
и женщин пуская вперед,
шла польская лавина
на английский пароход.
БАЛЛАДА О ДОГМАТИКЕ
- Немецкий пролетарий не должон!-
Майор Петров, немецким войском битый,
ошеломлен, сбит с толку, поражен
неправильным развитием событий.
Гоним вдоль родины, как желтый лист,
гоним вдоль осени, под пулеметным свистом
майор кричал, что рурский металлист
не враг, а друг уральским металлистам.
Но рурский пролетарий сало жрал,
а также яйки, млеко, масло,
и что-то в нем, по-видимому, погасло,
он знать не знал про классы и Урал.
- По Ленину не так идти должно!-
Но войско перед немцем отходило,
раскручивалось страшное кино,
по Ленину пока не выходило.
По Ленину, по всем его томам,
по тридцати томам его собрания.
Хоть Ленин - ум и всем пример умам
и разобрался в том, что было ранее.
Когда же изменились времена
и мы - наперли весело и споро,
майор Петров решил: теперь война
пойдет по Ленину и по майору.
Все это было в марте, и снежок
выдерживал свободно полоз санный.
Майор Петров, словно Иван Сусанин,
свершил диалектический прыжок.
Он на санях сам-друг легко догнал
колонну отступающих баварцев.
Он думал объяснить им, дать сигнал,
он думал их уговорить сдаваться.
Язык противника не знал совсем
майор Петров, хоть много раз пытался.
Но слово "класс"- оно понятно всем,
и слово "Маркс", и слово "пролетарий".
Когда с него снимали сапоги,
не спрашивая соцпроисхождения,
когда без спешки и без снисхождения
ему прикладом вышибли мозги,
в сознании угаснувшем его,
несчастного догматика Петрова,
не отразилось ровно ничего.
И если бы воскрес он - начал снова.
НЕМЕЦКИЕ ПОТЕРИ
(Рассказ)
Мне не хватало широты души,
чтоб всех жалеть.
Я экономил жалость
для вас, бойцы,
для вас, карандаши,
вы, спички-палочки (так это называлось),
я вас жалел, а немцев не жалел,
за них душой нисколько не болел.
Я радовался - цифрам их потерь:
нулям,
раздувшимся немецкой кровью.
Работай, смерть!
Не уставай! Потей
рабочим потом!
Бей их на здоровье!
Круши подряд!
Но как-то в январе,
А может, в феврале, в начале марта
сорок второго,
утром на заре,
под звуки переливчатого мата
ко мне в блиндаж приводят «языка».
Он все сказал:
какого он полка,
фамилию,
расположенье сил.
И то, что Гитлер им выходит боком.
И то, что жинка у него с ребенком,
сказал,
хоть я его и не спросил.
Веселый, белобрысый, добродушный,
голубоглаз, и строен, и высок,
похожий на плакат про флот воздушный,
стоял он от меня наискосок.
Солдаты говорят ему: «Спляши!»
И он плясал.
Без лести.
От души.
Солдаты говорят ему: «Сыграй!»
И вынул он гармошку из кармашка
и дунул вальс про голубой Дунай:
такая у него была замашка.
Его кормили кашей целый день
и целый год бы не жалели каши,
да только ночью отступили наши —
такая получилась дребедень.
Мне — что?
Детей у немцев я крестил?
От их потерь ни холодно, ни жарко!
Мне всех — не жалко!
Одного мне жалко:
того,
что на гармошке
вальс крутил.
* * *
Расстреливали Ваньку-взводного
за то, что рубежа он водного
не удержал, не устерег.
Не выдержал. Не смог. Убег.
Бомбардировщики бомбили
и всех до одного убили.
Убили всех до одного,
его не тронув одного.
Он доказать не смог суду,
что взвода общую беду
он избежал совсем случайно.
Унес в могилу эту тайну.
Удар в сосок, удар в висок,
и вот зарыт Иван в песок,
и даже холмик не насыпан
над ямой, где Иван засыпан.
До речки не дойдя Днепра,
он тихо канул в речку Лету.
Все это сделано с утра,
зане жара была в то лето.
БУХАРЕСТ
Капитан уехал за женой
в тихий городок освобожденный,
в маленький, запущенный, ржаной,
в деревянный, а теперь сожженный.
На прощанье допоздна сидели,
карточки глядели.
Пели. Рассказывали сны.
Раньше месяца на три недели
капитан вернулся — без жены.
Пироги, что повара пекли —
выбросить велит он поскорее.
И меняет мятые рубли
на хрустящие, как сахар, леи.
Белый снег валит над Бухарестом.
Проститутки мерзнут по подъездам.
Черноватых девушек расспрашивая,
ищет он, шатаясь день-деньской,
русую или хотя бы крашеную,
Но глаза чтоб серые, с тоской.
Русая или, скорее, крашеная
понимает: служба будет страшная.
Денег много и дают— вперед.
Вздрагивая, девушка берет.
На спине гостиничной кровати
голый, словно банщик, купидон.
— Раздевайтесь. Глаз не закрывайте,-
говорит понуро капитан.
— Так ложитесь. Руки — так сложите.
Голову на руки положите.
— Русский понимаешь? — Мало очень.
— Очень мало — вот как говорят.
Черные испуганные очи
из-под черной челки не глядят.
— Мы сейчас обсудим все толково.
Если не поймете — не беда.
Ваше дело — не забыть два слова:
слово «нет» и слово «никогда».
Что я ни спрошу у вас, в ответ
говорите: «никогда» и «нет».
Белый снег всю ночь валом валит,
только на рассвете затихает.
Слышно, как газеты выкликает
под окном горластый инвалид.
Слишком любопытный половой,
приникая к щелке головой,
снова,
снова,
снова
слышит ворох
всяких звуков, шарканье и шорох,
возгласы, названия газет
и слова, не разберет которых -
Слово «никогда» и слово «нет»
БЕСПЛАТНАЯ СНЕЖНАЯ БАБА
Я заслужил признательность Италии.
Её народа и её истории,
Её литературы с языком.
Я снегу дал. Бесплатно. Целый ком.
Вагон перевозил военнопленных,
Пленённых на Дону и на Донце,
Некормленых, непоеных военных,
Мечтающих о скоростном конце.
Гуманность по закону, по конвенции
Не применялась в этой интервенции
Ни с той, ни даже с этой стороны,
Она была не для большой войны.
Нет, применялась. Сволочь и подлец,
Начальник эшелона, гад ползучий,
Давал за пару золотых колец
Ведро воды теплушке невезучей.
А я был в форме, я в погонах был
И сохранил, по-видимому, тот пыл,
Что образован чтением Толстого
И Чехова и вовсе не остыл.
А я был с фронта и заехал в тыл
И в качестве решения простого
В теплушку бабу снежную вкатил.
О, римлян взоры чёрные, тоску
С признательностью пополам мешавшие
И долго засыпать потом мешавшие!
А бабу - разобрали по куску.
* * *
Черта под чертою. Пропала оседлость:
шальное богатство, веселая бедность.
Пропало. Откочевало туда,
где призрачно счастье, фантомна беда.
Селедочка—слава и гордость стола,
селедочка в Лету давно уплыла.
Он вылетел в трубы освенцимских топок,
мир скатерти белой в субботу и стопок.
Он—черный. Он—жирный. Он—сладостный
дым,
А я его помню еще молодым.
А я его помню в обновах, шелках,
шуршащих, хрустящих, шумящих, как буря,
и в будни, когда он сидел в дураках,
стянув пояса или брови нахмуря.
Селедочка — слава и гордость стола,
селедочка в Лету давно уплыла.
Планета! Хорошая или плохая.
не знаю. Ее не хвалю и не хаю.
Я знаю немного. Я знаю одно:
планета сгорела до пепла давно.
Сгорели меламеды в драных пальто.
Их нечто оборотилось в ничто.
Сгорели партийцы, сгорели путейцы,
пропойцы, паршивцы, десница и шуйца,
сгорели, утопли в потоках летейских,
исчезли, как семьи Мстиславских и Шуйских.
Селедочка — слава и гордость стола,
селедочка в Лету давно уплыла.
ПАМЯТНИК
Дивизия лезла на гребень горы
по мерзлому,
мертвому,
мокрому камню,
но вышло,
что та высота высока мне.
И пал я тогда. И затих до поры.
Солдаты сыскали мой прах по весне,
сказали, что снова я Родине нужен,
что славное дело,
почетная служба,
Большая задача поручена мне.
— Да я уже с пылью подножной смешался!
Да я уж травой придорожной пророс!
— Вставай, поднимайся!
Я встал и поднялся.
И скульптор размеры на камень нанес.
Гримасу лица, искаженного криком,
расправил, разгладил резцом ножевым.
Я умер простым, а поднялся великим.
И стал я гранитным,
а был я живым.
Расту из хребта,
как вершина хребта.
И выше вершин
над землей вырастаю,
И ниже меня остается крутая
Не взятая мною в бою высота.
Здесь скалы
от имени камня стоят.
Здесь сокол
от имени неба летает.
Но выше поставлен пехотный солдат,
который Советский Союз представляет.
От имени Родины здесь я стою
и кутаю тучей ушанку свою!
Отсюда мне ясные дали видны —
просторы
освобожденной страны,
где графские земли
вручал батракам я,
где тюрьмы раскрыл,
где голодных
кормил,
где в скалах не сыщется
малого камня,
Которого б кровью своей не кропил.
Стою над землей
как пример и маяк.
И в этом
посмертная
служба
моя.