Стихи, не вошедшие в книгу «НЕОКОНЧЕННЫЕ СПОРЫ»
«Я других людей — не бедней…»
«У меня был свой „Сезам, отворись!“…»
Хвастовство памятью
«На шинелке безлунной ночью…»
Дилемма
Выбор («Привычный шум смешался с тишиной…»)
«В одинокой его судьбе…»
«Звеном в цепи, звеном в цепи, звеном в цепи…»
«Не грозный оклик палача…»
Энергия старости
«Уже не холодно, не жарко…»
«От человека много сору…»
Столб в окне
«Увидев в зеркале зеркало…»
«Историческую необходимость…»
«Что бояться?..»
Рожон
«Никто не доказал, что вперед и…»
Как сделать революцию
Герой и толпа
«В графе „преступленье“ — епископ…»
«Неверующее государство…»
Хвала вымыслу
«Вырабатывалась мораль…»
«Вдох и выдох…»
«Хвалить или молчать!..»
«Государственных денег не жалко…»
«Опубликованному чуду…»
«Официальная общественность…»
Полное отчуждение
Соловьи и разбойники
«Психика всегда стоящих в очереди…»
«Умирают в своей постели!..»
Затесавшееся столетье
Павел-продолжатель
«Стыдились своих же отцов…»
Тридцатки
«Крестьянская ложка-долбленка…»
Никифоровна
«Конечно, обозвать народ…»
Не так уж плохо
Между столетиями
«Поезд двигался сразу в несколько тупиков…»
«Есть итог. Подсчитана смета…»
«Ракеты уже в полете, и времени вовсе нет…»
«Все кончается травою…»
«Будущее футуристов — Сад Всеобщих Льгот…»
«Распад созвездья с вызовом звезды…»
На финише
Домой! («Расхо
Игра в кирпичи
Внезапное воспоминание
Трибуна
Командиры
В самом конце войны
Мои молодые товарищи
«А в общем, ничего, кроме войны!..»
Желанье поесть
О стихах на случай
Профессиональная надменность
«Все труднее глаз на глаз с листом…»
Объективная эпитафия
«Увидимся ли когда-нибудь?..»
Младшим товарищам
«Ни ненависти, ни зависти…»
«— Что вы, звезды?..»
«Хорошо бы, жив пока…»
«Нарушались правила драки…»
«Я ранняя пташка…»
«Золотую тишину Вселенной…»
Климат не для часов
Сенькина шапка
Рука и душа
Слово «западник» и слово «славянофил»
О смертности юмора
«И лучшие, и худшие, и средние…»
«Хватит ли до смерти? Хватит…»
«Все калечится и увечится…»
«Совесть ночью, во время бессонницы…»
Дыхание в затылок
Любимая обида
Давай пойдем вдвоем
«Как бы чувства ни были пылки…»
«Это не беда…»
«Век вступает в последнюю четверть…»
«Говорят, что попусту прошла…»
Столетья в сравненья
Вечерний автобус
Кузьминишна
Концерт в глубинке
Семейная ссора
Мелочь под ногами
Зашедший разговор
Знакомство с незнакомыми женщинами
«Молодая была, красивая…»
Очки («Все на свете успешно сводивший к очкам…»)
«Если вас когда-нибудь били ногами…»
«Итак, остается надежда…»
«Мера наказания пророку…»
Обоснование элегии
«С юным Пушкиным все в полной ясности…»
Аполлон
«Поэты похожи на поэтов…»
«Все примазываются к Ренессансу…»
«Выпив квасу из холодильника…»
Нечаевцы
«Тривиальность: все люди смертны…»
«Стали старыми евреям и…»
Более или менее
Поэты
Последняя необходимость
«Утихомирились, угомонились…»
Коридоры судьбы
«На похоронах не смеются…»
«Утверждают многие кретины…»
«Смерть вычеркивает, упрощает…»
«Куда-то голос запропал…»
«Тороплю эпоху: проход и…»
********************************************
* * *
Я других людей — не бедней
и не обделенней судьбой:
было все-таки несколько дней,
когда я гордился собой.
Я об этом не возглашал,
промолчал, про себя сберег.
В эти дни я не оплошал,
и пошла судьба поперек.
Было несколько дней. Они
освещают своим огнем
все другие, прочие дни:
день за днем.
* * *
У меня был свой «Сезам, отворись!».
Наговорное слово я тоже знал,
но оставил я все свое при себе,
никуда без очереди не лез.
И осталось все мое при мне,
даже скатерть-самобранка. Ее
я ни разу в жизни не расстилал,
потому что в столовые я ходил.
Но, быть может, еще настанет день,
когда мне понадобится мой сезам.
Разменяю свой неразменный рубль.
Золотую рыбку в сметане съем.
ХВАСТОВСТВО ПАМЯТЬЮ
Т. Дашковской
Память — это остаток соли.
Все испарится, она — остается.
Память это участок боли.
Все заживает, она — взывает.
В детстве определения — определенней,
ясность — яснее, точность — точнее.
В детстве новый учитель истории,
умный студент четвертого курса
задал нам для знакомства с нами:
напишите на отдельном листочке
все известные вам революции.
Все написали две революции —
Февральскую и Октябрьскую.
Или три —
с девятьсот пятым годом.
Один написал Великую Французскую,
а я написал сорок восемь революций,
навсегда поссорился с учителем истории,
был освобожден от уроков истории
и покончил с этим вопросом.
Память — это история народа,
вошедшая в состав твоей крови.
Это уродство особого рода,
слабеющее с годами.
Что эти формулы двадцатилетним,
даже двадцатипятилетним?
В доблестном девятьсот сорок пятом
в венгерском городе Надьканижа
я формировал местные власти,
не зная ни слова по-венгерски,
на дохлом немецком и ломаном сербском
с примененьем обломков латыни.
Я учредил четыре обкома:
коммунистов, социал-демократов,
партии мелких земледельцев
и одной небольшой партии,
которая тоже требовала власти,
но не запомнилась даже по имени.
За четыре дня: обком за сутки, —
а также все городские власти —
за то же время,
и ни разу не ошибся,
не назвал господином товарища
(и обратно)
и Миклошем — Иштвана.
На банкете
лидер оппозиции, источая иронию,
выпив лишку,
сказал:
— Я никогда не поверю,
что у вас такая память.
Просто вы жили год или больше
в нашем городе и нас изучили. —
Между тем все было не просто,
а гораздо проще простого,
у меня была такая память —
память отличника средней школы.
Сейчас, когда, словно мел с доски,
с меня сыплется старая память,
я сочиняю новые формулы
памяти,
потому что не могу запомнить
ничего,
даже ни одной старой
формулы памяти, сочиненной
другими стареющими отличниками,
когда с них, словно мел с доски,
ссыпались остатки их памяти.
* * *
На шинелке безлунной ночью
засыпаешь, гонимый судьбой,
а едва проснешься — воочью
чудный город перед тобой.
Всех религий его соборы,
всех монархий его дворцы,
клубов всех якобинские споры,
все начала его и концы —
всё, что жаждал ты, всё, что алкал,
ждал всю жизнь. До сих пор не устал.
Словно перед античностью варвар,
ты пред чудным городом встал.
Словно сухопутный кочевник
в первый раз видит вал морской,
на смешенье красок волшебных
смотришь, смотришь с блаженной тоской.
ДИЛЕММА
Застрять во времени своем,
как муха в янтаре,
и выждать в нем иных времен —
получше, поясней?
Нет, пролететь сквозь времена,
как галка на заре
пересекает всю зарю,
не застревая в ней?
Быть честным кирпичом в стене,
таким, как вся стена,
иль выломаться из стены,
пройдя сквозь времена?
Быть человеком из толпы,
таким, как вся толпа,
и видеть, как ее столпы
мир ставят на попа?
А может, выйти из рядов
и так, из ряду вон,
не шум огромных городов,
а звезд услышать звон?
С орбиты соскочив, звезда,
навек расставшись с ней,
звенит тихонько иногда,
а иногда — сильней.
ВЫБОР
Привычный шум смешался с тишиной,
цвет примелькавшийся
с ночью смешался,
а я еще подумать не решался,
что станется со мной.
Вольюсь ли я,
сольюсь ли я,
сплетусь
иль собственной тропинкой поплетусь,
чтобы, пускай несмело,
свое, особое, доделать дело.
Неужто не решусь я до утра
и снова ночь — всю напролет — промучусь?
Неужто не пора мне, не пора,
не время выбрать долю или участь?
Так, перекатываясь по простыням,
матрац злосчастный в плоский блин сминая,
решенья принимая и меняя,
я сам себя неловко распинал.
* * *
В одинокой его судьбе
занимала немалую площадь
нелюбовь говорить о себе,
то есть жаловаться или хвастать.
Благодарны мы хвастунам,
восхваляем их хвастливость
ну хотя бы за то, что нам
подражать им никак не хотелось.
Пусть другие про нас говорят
или, что гораздо лучше,
пусть про нас и другие молчат,
как мы сами молчать приучились.
* * *
Звеном в цепи, звеном в цепи, звеном в цепи
звени — терпи, звени — терпи, звени — терпи.
Терпенье звона мудреней,
а цепь из дней, из дней, из дней
длинна, как степь. Еще длинней.
Ты — миг, и миг был до тебя,
а миг после тебя
придет, как ты: звеня — терпя, звеня — терпя.
Ты — век,
и ты одна из вех, из вех на том пути,
где до конца не добрести, до краю — не дойти.
Пока звенит в твоих ушах
предшественника шаг,
к последователю не спеша
ты делаешь свой шаг.
Ты ритм,
в котором ход часов подготовляет бой.
Молчание, а после зов
считаешь ты судьбой.
Ты — жим
штангиста, —
тыщу тонн подняв над головой.
Ты жив,
покуда не сметен
рекорд твой мировой.
Ты скороход,
и ты бетон
на мировом шоссе.
Но смерть придет,
прервав твой стон,
и ты — как все, как все.
* * *
Не грозный оклик палача
и не тоскливое изгнанье —
меня, как автолихача,
наказывает знанье.
Свою вину с собой влача,
влача свою беду,
как нарушитель правил, я
на лекцию иду.
Нет, лучше было все признать,
снести все, что положено,
но только ничего не знать,
не ведать по-хорошему.
Нет, что-то есть такое в них,
в тех тысячах прочтенных книг,
что сушит кровь, и ломит кость,
и в сердце колобродит.
А старость — тот незваный гость,
что встал и не уходит.
ЭНЕРГИЯ СТАРОСТИ
Какие тени налагает старость
на лбы, на щеки!
Какие пени налагает старость!
Какие важные уроки
она дает! Какие прегрешенья
она прощает!
Какие нам советует решенья!
С каких постов смещает!
Какие нам подсказывает строчки!
И, в общем, все дает.
Кроме отсрочки.
* * *
Уже не холодно, не жарко,
а так себе и ничего.
Уже не жалко ничего,
и даже времени не жалко.
Считает молодость года
и щедро тратит годы старость.
О времени жалеть, когда
его почти что не осталось?
А для чего его жалеть —
и злобу дня и дни без злобы?
Моей зимы мои сугробы
повсюду начали белеть.
Не ремонтирую часов,
календарей не покупаю.
Достаточно тех голосов,
что подает мне ночь слепая.
* * *
От человека много сору
и мало толку,
и я опять затею ссору,
пусть втихомолку,
и я опять затею свару
с самим собою,
с усердно поддающей жару
своей судьбою.
По улице пройду и стану
жестикулировать,
судьбу свою я не устану
то регулировать,
то восхвалять, то обзывать,
и даже с маху
с себя ее поспешно рвать,
словно рубаху.
СТОЛБ В ОКНЕ
Бетонный столб поставили в окне.
Торчит он между мной и небесами.
А что от них осталось мне,
об этом умозаключайте сами.
Перечеркнул пространства синеву.
В окно глядит, не скажет «здравствуй».
Отныне в переулке я живу,
а прежде в звездном обитал пространстве.
Когда в окошке дерево росло
и зеленело или облетало,
оно напомнить не могло число,
цифирь, штампованную из металла.
Фонарь не прибавляет свету мне:
я обходился звездами с луною.
Бетонный столб поставили в окне.
Меж вечностью поставили и мною.
* * *
Увидев в зеркале зеркало,
я, конечно, понял,
что превратился в зеркало.
Овладение
искусством отражения
и отражение
до обалдения
постепенно привели к тому,
что я превратился в зеркало
или же уподобился ему.
Была другая возможность,
что я
стал не зеркалом, а пустотою,
но все же я
хоть что-нибудь стою.
Сейчас еще разок проверю я,
спрошу у соседа,
исполнен доверия,
отражен
во мне он
или совершенно не отражен.
* * *
Историческую необходимость
на полкорпуса я обогнал,
а она за мною гонится
и кричит: «Остановись!»
Знаю, что, едва остановишься,
не отпустит вперед никогда.
Потому, соблюдая дистанцию,
не оглядываюсь, а бегу.
Что по ходу бега думается?
Вот что мыслится на бегу:
так ли ты необходима?
может, можно и без тебя?
Нет, не сдамся, не поддамся
и не дамся в руки тебе.
Может, я не из той истории,
где необходима ты.
* * *
Что бояться?
Не перебояться
всех, кто хочет грозить и пугать.
Лучше слогом шута и паяца
их отчаянно изругать.
Лучше криво гримасы строить
пусть избитому до крови,
чем уж льстиво массы трогать
изъявлениями любви.
Самовар, говорят, боялся
и старался кипеть в стороне
и в конце концов распаялся,
и притом на малом огне.
Сбитый с ног
и вставший на ноги,
сбитый с толку
и понявший все,
битый, тертый, я заново, наново
ощущаю и то и се.
Потому что у праха
нету страха.
РОЖОН
В охотоведенье — есть такой
музей, не хуже других, —
я гладил собственной рукой
рожон. Без никаких.
На пулеметы немецкие — пер.
На волю Господню — пер.
Как вспомнишь занесенный топор —
шибает в пот — до сих пор!
Но только вспоминать начну
Отечественную войну
и что-нибудь еще вспомяну —
все сводится к рожну.
Быть может, я молод очень был
и не утратил пыл,
быть может, очень сильно любил
и только потом — забыл.
Хочу последние силы собрать
и снова выйти на рать
и против рожна еще раз — прать
и только потом — умирать.
* * *
Никто не доказал, что впереди
прекраснее, чем позади,
и что прогресс разумнее регресса.
Срез века первого до Рождества
Христова
прогрессивнее едва
второго, после Рождества
Христова,
века
среза.
Но химия какая-то в крови,
механика какая-то в поступках
работают в погонщиках, в пастушках
и понукают нас: «Плыви
вперед, только вперед, всегда вперед,
тебе прогресс показан,
регресс тебе же противопоказан!»
И понуканье за душу берет.
Подстегивает той пастушки кнут.
Как ты ни ломан, бит и гнут,
плывешь! Против течения плывешь,
и завтрашним, грядущим днем живешь,
и вспять не возвращаешься обратно.
А почему — не ясно. Непонятно.
КАК СДЕЛАТЬ РЕВОЛЮЦИЮ
С детства, в школе,
меня учили,
как сделать революцию.
История,
обществоведение,
почти что вся литература
в их школьном изложении
не занимались в сущности ничем другим.
Начатки конспирации,
постановка печати за границей,
ее транспортировка через границу,
постройка баррикад,
создание ячеек
в казармах —
все это спрашивали на экзаменах.
Не знавший,
что надо первым делом
захватывать вокзал,
и телефон, и телеграф,
не мог окончить средней школы!
Однако,
на проходивших параллельно
уроках по труду
столяр Степан Петрович
низвел процент теории
до фраз:
это — рубанок.
Это — фуганок.
А это (пренебрежительно) — шерхебок.
А дальше шло:
вот вам доска!
Берите в руки
рубанок, и — конец теории!
Когда касалось дело революции,
конца теории
и перехода к практике —
не оказалось.
Теория,
изученная в школе
и повторенная
на новом, более высоком уровне
в университете,
прочитанная по статьям и книгам
крупнейших мастеров
революционной теории и практики,
ни разу не была проверена на деле.
Вообразите
народ,
в котором четверть миллиарда
прошедших краткий курс
(а многие — и полный курс)
теории,
которую никто из них
ни разу в жизни
не пробовал на деле!
ГЕРОЙ И ТОЛПА
Толпа, как хор в трагедии греческой.
Она исполнена важности жреческой.
Из ряду вон вышедший индивид
ее коробит или дивит.
Она поправляет
и тем управляет,
то сволочит,
то совестит,
то взывает,
то укрощает.
Она ничего тебе не простит,
хотя себе охотно прощает.
Но только свистнет кто-нибудь главный,
толпа не теряет времени зря:
с жестокостью надвигается плавной,
затаптывает,
слова не говоря.
* * *
В графе «преступленье» — епископ.
В графе «преступление» — поп.
И вся — многотысячным списком —
профессия в лагерь идет.
За муки, за эти стигматы,
религия, снова живи.
И снова святые все святы.
Все Спасы — опять — на крови.
* * *
Неверующее государство
верило в чох, в сон,
в метафору: пастырь — паства
и в моральный закон,
в теории прошлого века,
славящие прогресс,
и к культу человека
испытывало интерес.
О, если б убавить веры
у атеистов тех.
О, если бы знали меру
своих фетишистских утех.
О, если б добавить сомненья
в собранья, газеты, кино.
О, если б разные мненья
высказывать было дано.
ХВАЛА ВЫМЫСЛУ
В этой повести ни одного,
ни единого правды слова.
А могло это статься? Могло —
утверждаю торжественно снова.
Вероятья достигнуть легко
с помощью фотоаппарата.
Но в барокко и рококо
уведут баллада, шарада.
Там журчит золотистый ручей.
Там же пишут прерафаэлиты
поколенный портрет Аэлиты
с генуэзским разрезом очей.
Достоверностью мир утомлен,
ищет страусовые перья,
раздобыть которые он
может с помощью легковерья.
Ищет логики сна. Таблицы
умножения мифа и сна.
Знает: где-то по-прежнему длится
сказка. Ну хотя бы одна.
* * *
Вырабатывалась мораль
в том же самом цеху: ширпотреба, —
и какая далекая даль
пролегала от цеха до неба!
Вырабатывалась она,
словно кофточка: очень быстро,
словно новый букет вина
по приказу того же министра.
Как вино: прокисла уже,
словно кофточка: проносилась,
и на очередном рубеже
ту мораль вывозят на силос,
* * *
Вдох и выдох.
Выдохов больше
оказалось, чем вдохов.
Вот и выдохлись понемногу.
В результате этой зарядки
разрядились.
Приседания, и подскоки,
и топтопы, и «заложите
ваши руки за вашу шею»
или «сделайте шаг на месте».
Шаг на месте давно сменился
шагназадом, обратным, попятным.
Регулярные вдох и выдох
обернулись вульгарной одышкой.
* * *
Хвалить или молчать!
Ругать ни в коем разе.
Хвалить через печать,
похваливать в приказе,
хвалить в кругу семьи,
знакомому и другу,
повесить орден и
пожать душевно руку.
Отметить, поощрить,
заметить об удачах.
При этом заострить
вниманье на задачах,
на нерешенном, на
какой-нибудь детали.
Такие времена —
хвалебные —
настали.
* * *
Государственных денег не жалко,
слово чести для вас не звучит
до тех пор, пока толстою палкой
государство на вас не стучит.
Вас немало еще, многовато
невнимающих речи живой.
Впрочем, палки одной, суковатой,
толстой,
хватит на всех вас с лихвой.
В переводе на более поздний,
на сегодняшний, что ли, язык
так Иван Васильевич Грозный
упрекать своих ближних привык.
Так же Петр Алексеич Великий
упрекать своих ближних привык,
разгоняя боярские клики
под историков радостный крик.
Что там пробовать метод учета,
и контроль, и еще уговор.
Ореола большого почета
палка не лишена до сих пор.
* * *
Опубликованному чуду
я больше доверять не буду.
Без тайны чудо не считается.
Как рассекретишь, так убьешь.
Даешь восстановленье таинства!
Волхвов даешь!
Жрецов даешь!
* * *
Официальная общественность
теряет всякую вещественность.
Она была пайком и карточками
и славой мировой была.
Сейчас она сидит на корточках,
объедки ловит со стола.
Теперь усилия какие
нужны, какой десяток лет,
чтобы опять вернуть пайки ей,
вернуть лимит, вернуть пакет.
ПОЛНОЕ ОТЧУЖДЕНИЕ
Сытый — голодного, здоровый — больного
не понимает сегодня снова.
Начитанный не понимает невежды
и отнимает призрак надежды
на то, что суть не в необразованности,
а, напротив, в незаинтересованности,
в ловле эрудиционных блох,
а в остальном невежда не плох.
Невнимание и непонимание
достигают степени мании.
Уже у блондина для брюнета
никакого сочувствия нету.
Уже меломаны замкнулись в кружок,
чтобы послушать пастуший рожок,
слюни от предвкушенья пускают,
а пастуха туда не пускают.
СОЛОВЬИ И РАЗБОЙНИКИ
Соловьев заслушали разбойники
и собрали сборники
цокота и рокота и свиста —
всякой музыкальной шелухи.
Это было сбито, сшито, свито,
сложено в стихи.
Душу музыкой облагородив,
распотешив песнею сердца,
залегли они у огородов —
поджидать купца.
Как его дубасили дубиною!
Душу как пускали из телес!
(Потому что песней соловьиною
вдохновил и возвеличил лес.)
* * *
Психика всегда стоящих в очереди,
психика всегда идущих без —
эти психики друг дружке
движутся наперерез.
Государственники, охранители
свой правопорядок берегут,
беспорядка стражи и ревнители
через расписание бегут.
* * *
Умирают в своей постели!
И на этом вечном пределе
унижают в последний раз
столько раз униженных нас.
Не наплакавшись, не на плахе,
а с удобствами и в тепле,
нас оставив в крови и прахе,
завершают свой путь на земле.
И подписываем некрологи,
курим ладан, льем елей,
понимая, что эти налоги
тоже надо платить скорей.
ЗАТЕСАВШЕЕСЯ СТОЛЕТЬЕ
Не машинами — моторами
звали те автомобили,
запросто теперь с которыми —
а тогда чудесны были.
Авиатором пилота,
самолет — аэропланом,
даже светописью — фото
звали в том столетьи славном,
что случайно затесалось
меж двадцатым с девятнадцатым,
девятьсотым начиналось
и окончилось семнадцатым.
ПАВЕЛ-ПРОДОЛЖАТЕЛЬ
История. А в ней был свой Христос.
И свой жестокий продолжатель Павел,
который все устроил и исправил,
сломавши миллионы папирос,
и высыпавши в трубочку табак,
и надымивши столько, что доселе
в сознании, в томах, в домах
так до конца те кольца не осели.
Он думал: что Христос? Пришел, ушел.
Расхлебывать труднее, чем заваривать.
Он знал необходимость пут и шор
и действовать любил, не разговаривать.
Недаром разгонял набор он вширь
и увеличивал поля, печатая
свои евангелия. Этот богатырь
краюху доедал уже початую.
Все было сказано уже давно,
и среди сказанного было много лишнего.
Кроме того, по должности дано
ему было добавить много личного.
Завидуя инициаторам,
он подо всеми инициативами
подписывался, притворяясь автором
с идеями счастливыми, ретивыми.
Переселив двунадесять язык,
претендовал на роль в языкознании.
Доныне этот грозный окрик, зык
в домах, в томах, особенно в сознании.
Прошло ли то светило свой зенит?
Еще дают побеги эти корни.
Доныне вскакиваем, когда он звонит
нам с того света
по вертушке горней.
* * *
Стыдились своих же отцов
и брезговали родословной.
Стыдились, в конце концов,
истины самой дословной.
Был столь высок идеал,
который оказывал милость,
который их одевал,
которым они кормились,
что робкая ласка семьи
и ближних заботы большие
отталкивали. Свои
для них были только чужие.
От ветки родимой давно
дубовый листок оторвался.
Сверх этого было дано,
чтоб он обнаглел и зарвался.
И в рухнувший домик отца
вошел блудный сын господином,
раскрывшимся до конца
и блудным и сукиным сыном.
Захлопнуть бы эту тетрадь
и, если б бумага взрывалась,
то поскорее взорвать,
чтоб не оставалась и малость.
Да в ней поучение есть,
в истории этой нахальной,
и надо с улыбкой печальной
прочесть ее и перечесть.